Тайна прикосновения

Открыв книгу, нетрудно было догадаться, почему из всей домашней библиотеки паренек выбрал именно эту: иллюстрации сражений гладиаторов на арене амфитеатра были выполнены мастерски.
Спрятав под крыльцо свои сокровища, ребята помчались через улицу к Поповым.
— Айда к нам, мамка сення хлеб выпекаить! — предложил Славка.
У его отца, местного батюшки Георгия Попова, было пять сыновей. Старший из них уже имел собственный дом рядом с отцовским. Недоброжелатели называли их в селе «Поповским отродьем», скорее всего за то, что оба дома были добротные, просторные, крытые железом.
Ребята проскользнули из сенцев прямо к русской печи, где стояла с ухватом мать Славки. Из печи дохнуло жаром, и Матрена достала очередной горячий каравай. В углу, на столе, уже лежало четыре таких же черных, с толстой хрустящей коркой. Запах свежеиспеченного хлеба стоял на кухне.
Матрена, женщина дородная, спокойная, знала, что нужно сорванцам. Взяла большой острый нож, прижала к груди теплый каравай и срезала две узкие горбушки, причем большую отдала Саньке.
— Погодите, ребята! Посыплю солью!
Ржаной, черного цвета, ноздреватый, еще теплый, с необыкновенным запахом печи — вкуснее поповского хлеба в селе не было! Горбушек быстро не стало, и теперь поступило предложение от Саньки:
— Айда к Сахарихе!
У Сахарихи висели вкусные яблоки в саду, и хотя их и дома — завались, отец привозил антоновку в мешках, и мать рассыпала ее под кроватью на газетах, чтобы сразу было видно порченое яблоко, — вкуснее было с дерева. Сахариха не запрещала ребятам рвать яблоки, только просила, чтобы не ломали ветки. А еще одинокая бабка, потерявшая на войне сыновей, зазывала детишек к себе на «деликатес» — паренную в печи на противне тыкву. Вкуснее этой тыквы Санька считал только мороженое, но его здесь не было.
Санька возвращался домой, и мама сажала за стол:
— Саня, кушать садись!
— Мам, я не хочу!
— Опять у Сахарихи был? Ну, тогда отнеси ей молока!
В двенадцать лет поведение Саньки изменилось. Паша часто видела его задумчивым, и когда спрашивала, о чем он думает, тот отмахивался руками.
Когда две недели назад она Собирала его в Москву, куда послали двух лучших учеников курлакской школы, Санька заявил:
— Мам, а нельзя мне купить брюки?
Паша в «Промтоварах» уже купила ему темно-коричневый вельветовый костюмчик — курточку до пояса с накладными карманами и штанишки, которые под коленкой застегивались на пуговичку. Ему не нравились эти укороченные штаны, он заявил, что выглядит в них совсем как маленький. Пришлось идти за брюками!
В Москве он пробыл десять дней и прислал оттуда письмо, чем привел Пашу в восторг. Это было первое письмо Саньки, и он обстоятельно рассказывал в нем, где они были, что видели, и Паша недоумевала, почему в Москву отправили с ребятами самого бестолкового преподавателя в школе — учителя труда Мандрыкина, совершенного бездаря, похожего на большого грузного бегемота. На что Иван ответил: «У этого Ман-дыкина какие-то связи с «органами», и ему доверили ребят от района, чтобы международный детский фестиваль в Москве проходил под неусыпным оком.»
Паша спрятала письмо и потом часто перечитывала его, удивляясь складности повествования незаметно подросшего сына. На ученических листах из тетради в линейку он писал с многочисленными ошибками:
«Дарогие папа и мама! Пишет ваш сын, из очень бальшого города Москвы. С ночала, мы все жили в общежитии для студентов, в высоком доме без лифта. В комнате читальне я писал вам письмо. Подошел учитель Мандрыкин, стал смотреть, что я пишу. Я уже написал: как там поживает наша Шарашкина контора, а он спросил, что за «шарашкина контора»? Стал ругаться, сказал, что все конторы давно ликвидировали, и что это письмо он заберет и не даст отправить. Пришлось писать второе письмо, когда его не было. А как там наш Шарик?
Теперь я живу у своего друга — Володи Муравьева. Утром его мама мажет белую булку маслом и кладет на нее колбасу. Здесь все едят колбасу и сыр. Утром молока не пьют, пьют чай и кофе. Кофе очень горький, и я пил чай. Мама Володи спрашивала, кто мои радители, я сказал, что мама — врач, а папа — директор.
Мы были в мавзолее, а в Кремле видели Царь пушку и Царь колокол. Очень большие! Были на выставке, а еще ездили в уголок Дурова. Там слоны, обезьяны и верблюд. Верблюд плюнул прямо на лысину Мандрыкину. Все смеялись, а он ругался и стал проверять наши письма, что мы пишем домой.»
Позже выяснилось, что всех приехавших в Москву школьников разобрали по семьям, чтобы создать им хорошие условия проживания, и письмо, дошедшее до адресата, было написано от московского друга.
На днях Ивану позвонил Володя, Пашин брат, предупредил о возможных очередных переменах на селе.
— Знаю, наслышан! — ответил Марчуков. — Как у тебя дела?
— Дела в районе идут неплохо. Лида после рождения Славки стала болеть. Может, обойдется — вроде всегда здоровой бабой была!
В пятьдесят седьмом у Володи Киселева родился второй сын — Слава, и в этом же году его поставили вторым секретарем партии Верхнехавского района. Иван ездил к своему родственнику по делам — тот помог ему с семенным фондом, заодно и посмотрел несколько хозяйств, в том числе большую птицеферму — детище Володи.
Кисилев был человеком деятельным, энергичным, его жесткого характера побаивались, поэтому колхоз в Белогорье он поднял практически за два года. Все свои успехи он праздновал шумно, за столом, и обязательно с водкой. Иван это не приветствовал, но и считал бесполезным давать советы молодому шурину — у каждого своя дорога! Самое удивительное: Володя за одну поездку в Воронеж, выпивая с нужными людьми, добивался всего, чего хотел, на что Ивану требовались неимоверные усилия и время. Марчуков так не умел, но не жалел об этом.
Этим летом он наконец-то поддался уговором Паши. Смеясь, он говорил своему водителю при жене: «Коля, если не съездим, моя «пила» допилит меня окончательно!»
Они забрали детей и вместе с ними побывали в Алешках, а потом заехали в Новохоперск — к Ивану Степановичу. Всю долгую и пыльную дорогу пассажиры «газика» пели песни, подтягивал Ивану и Паше Николай, подпевали дети. Зная, что Саньке нравится песня про Щорса, Иван начал с нее:

Шел отряд по берегу, шел издалека,
Шел под красным знаменем командир полка.
И.и.эх! Командир полка!
Чьи вы, хлопцы, будете, кто вас в бой ведет
Кто под красным знаменем раненый идет?

— И.и.эх! Раненый идет! — подпевал последнюю строчку Санька.

Голова обвязана, кровь на рукаве,
След кровавый стелется по сырой траве.

И.и.эх! По сырой траве!

Мы сыны батрацкие, мы за новый мир!
Щорс идет под знаменем — красный командир.

И.и.эх! Красный командир!


Потом пели веселую, новую песню, так полюбившуюся всем:

Родины просторы, горы и долины,
В серебро одетый зимний лес стоит
Едут новоселы по земле целинной
Песня молодая далеко летит!

Ой, ты, зима морозная,
Ноченька яснозвездная!
Скоро ли я увижу
Свою любимую в степном краю?

Вьется дорога длинная,
Здравствуй, земля целинная!
Здравствуй, простор широкий,
Весну и молодость встречай свою!

Ты ко мне приедешь, раннею весною
Молодой хозяйкой прямо в новый дом
По полям бескрайним нашей целиною
Трактора мы рядом вместе поведем!



Эта песня была куда веселей, и ее пела даже Олечка. Правда, Ивану было непонятно, откуда в степи лес, где вроде бы кроме просторов ничего не должно быть, но это было совсем не важно: песня поднимала настроение. Вид из окна автомобиля говорил о том, что вокруг много пустующих, невозделанных полей, и теперь, когда техника хлынула на целину, добиться чего-нибудь для себя стало сложнее. По слухам из района, этой осенью МТС прикрывают, и Иван уже подумывал о новом месте работы.
Потом Паша запела свою любимую — «Рушник», на украинском языке: «Ридна маты моя, ты ночей не доспала.» Она пела ее высоким голосом, к ней трудно было подладиться, и тогда все замолкали, вслушиваясь в чистый мотив, певший о любви к матери.
Родной дом показался Ивану высохшим, осевшим в землю, он с грустью смотрел на село, в котором провел детство, юность, где с тех пор ничего не изменилось. Так же лыс и неприветлив был бугор с кладбищем за больницей, та же церковь и тот же одинокий клен-бобыль рядом с ней. Вот здесь стояли когда-то сгоревшие дом и амбары купца Скоргина и его сыновей, принявших мученическую смерть от рук банды Крюкова.
Отец постарел и сильно сдал. Шить он ничего уже не мог из-за катаракты, но старался что-то делать по хозяйству. Он отвел Ивана в сторонку во дворе и, опираясь на палочку, глядя снизу вверх на сына, спросил:
— Ваня, ты в Бога-то веруешь?
Он уже забыл, что его сын член партии, что никогда не ходит в церковь.
— Верую, папа, верую! — Сказал Марчуков, чтобы не обижать отца.
Мама как-то исхудала, ссохлась, но по-прежнему хлопотала возле печи с ухватами.
Леня взял в жены местную крестьянку, необразованную, шумную и не совсем опрятную: «А зачем мне городская жена? У меня, видел, цветов сколько? Помощница нужна!»
Пока женщины готовили обед, Иван с Леней сели играть в шахматы, Леня выиграл и, довольный, смеялся, обнажая свои белые зубы.
Иван смотрел на его могучий торс, крутой выразительный лоб и думал: как обильно наградила природа его брата и умом, и здоровьем! Может, и неплохо, что он со стареющими родителями, но как же он сам, неужели доволен?
— Лень, ты же почти закончил академию, у тебя же голова — кладезь. Ты прирожденный руководитель!
— Оставь, Ваня! Сыт — по горло! Здесь — мои цветы, и упрятать меня в психушку за то, что я их продаю, нет никакого смысла!
В Новохоперске они нашли домик Ивана Степановича. Жил он один. Бывший есаул Войска Донского, бывший лесник Телермановского лесничества, а теперь пенсионер, расплакался, увидев подросших внуков.
Он достал бутылку водки и разлил ее в три стакана — Ивану, водителю Николаю и себе. Паша накрывала на стол:
— Папа, зачем же вы, водитель не пьет, он за рулем. Да и вам, может, многовато будет?
— Не много, дочка, в самый раз! Рази ж часто такое бываить? И.и.их! Ну, будем!
Опрокинув стакан, Степанович с сожалением глянул на непьющих мужчин, потом посмотрел на внука:
— Что ноне за мужик пошел? А, Санька? Ты как в школе-то учишься, хорошо? Вот и невеста наша, Оля, подрастает. ишо недавно ей кроватку мастырил! А у меня вторая женка умерла, а третью я сам выгнал!
— Папа, может, к нам переедешь? Иван тебе найдет отдельное жилище, и будешь ты рядышком!
— Пашуня! Вы сами-то, как голь перекатная — с места на место. Так и меня буите за собой таскать? Нет уж, я здесь привык! Здесь и помру.
Когда уезжали, Степаныч заплакал. Паша прижала его тяжелые узловатые руки к своим щекам и заплакала сама. Она долго смотрела в окошко машины, как стоит он у калитки, одинокий старик, припавший на простреленную ногу. Сколько ему еще осталось?

 

* * *


— Розенфильда, каждый день ты не в настроении, даже поговорить не хочешь!
— Откуда взяться этому настроению? Нам опять грозит переезд, на этот раз, надо думать, в Анну, в районный центр. Только привыкнешь, обживешься по-человечески, и снова в дорогу. И везде — по три года!
— Да, а места здесь какие, на Битюге! Евсигнеев приезжал вместе со всем своим семейством, наглядеться не мог. Ты сидела вместе с Олей, когда она приболела. Мы ездили на любимое место. У Евсигнеева — две дочери: Тоня, помоложе, и Сима — ее назвали так в честь матери — постарше. Ничего, миленькие, особенно Тонечка. Борька фотографировался с ними на фоне речного затона, деревьев. Встал между ними и обнял за плечи. Наш-то — жених двадцатилетний! А эти «колобки Николаевские» — так и вьются возле Борьки, а меня вроде и не замечают! Николай, отец сестренок этих, с улыбочкой: «Выбирай, Борька, и враз обженим!» Даже свой китель не снял, только расстегнулся. И смолит одну папиросу за другой. Что ты скажешь — секретарь! Собрался уезжать в Усмань «первым». А Марчукова сватал в Анну, в сельхозуправление, начальником агрономического отдела. Говорит: «Давай, Ваня, пока я здесь, а то потом неизвестно куда засунут!» А что Ивану остается делать? Поднимать очередное хозяйство?
— Да нет. Ему пришло время где-то осесть! И Паша ему тихонечко вопрос подкидывает: «А у нас когда-нибудь свой дом будет?» Мальчишке тоже школу менять. Кажется, он привык здесь.
— Еще бы! Пыталась тебе рассказать, да тебе все недосуг!
— А что стряслось?
— Как же, у нашего мальчика — первая любовь! Лидочка Бассардинская — первая красавица в классе, дочь комбайнера.
— Что ты говоришь! И давно это у него?
— С майского утренника, когда они вместе должны были читать стихотворение. По сценарию, еще на репетиции, он должен был взять ее руку в свою. Боже! Создатель наш, что с ним творилось! Все мои средства памяти зашкалило от биотоков! Я записала невероятную по всем параметрам диаграмму! Так что наш шеф останется доволен — его тайна прикосновения расцвела здесь кустом алых роз, осталось только наблюдать за развитием.
— И ты до сих пор молчала?
— Я пыталась понять, случайный это всплеск или устойчивое чувство, иначе ты опять стала бы смеяться надо мной.
— Ну и как?
— Через неделю Варвара Ильинична, их учительница литературы, повела класс на экскурсию по окрестностям с одной целью: чтобы дети затем описали все это в своем сочинении. Она их вывела на обрыв — ты знаешь, он начинается за школой, покрытый мелколесьем склон уходит вниз, к широкой пойме когда-то могучей реки, вдалеке виден изгиб Битюга, деревеньки. Картина — обалденная!
— Да, ну и что?
— А то, что тебе не вредно было бы почитать, что написал в сочинении двенадцатилетний паренек! К описанию вида с обрыва он присовокупил: «Смотришь в эту даль — и хочется поднять руки и полететь над этой землей, деревьями и реками.хочется обнять всю эту землю! И почему я не птица?» Каково тебе? Теперь тайна Создателя ощущается во всех его движениях, хотя сам он не понимает, что с ним происходит. Мальчишка носит образ этой девочки в глубине души, но подойти и предложить дружбу  не решается, только взгляды выдают его первое помешательство, и он не знает, что с ним делать.
— Гм. А в рукоблудии он не замечен?
— Да уж лучше бы был замечен! С древности все мальчишки грешили этим, но в Советии это считается пороком и всячески клеймится педагогикой. Когда у нашего героя начинают чесаться определенные места, Паша, проходя мимо, с подозрением поглядывает на сына и говорит ему: «Санька! Убери руки!» Она хочет, чтобы он у нее вырос беспорочным созданием, и это никак не вяжется с конструкцией «тайны» нашего Создателя.
— По-моему, он с характером — точная копия отца! Женщина в его жизни станет лабиринтом с тысячью тупиков.

 

 

ГЛАВА 27
РАЗМЫШЛЕНИЯ

 

Стылый сумрак. Родина у дома
Бесприютно спит на сквозняке.

Сирая Родина! Божия светы!
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
Так, покалеченно-неизлечимо,
Нам и нести этот холод в спине.
Сирая Родина шествует мимо,
И оттого-то дороже вдвойне.
                  Анатолий Аврутин

Перед отъездом Иван зашел попрощаться к директору школы. Три года прошли в Курлаке незаметно, а смена руководства на селе, как водится, происходит осенью, когда заканчиваются все полевые работы. Новую реорганизацию села доверяют, как правило, новым кадрам, «чутко понимающим» политику верхов.
Когда Марчуков бывал в школе, он непременно подходил к обрыву, откуда открывался вид на десятки километров. Молча стоял здесь, вглядываясь в бесконечный равнинный ландшафт, смотрел, как блестят в лучах солнца изгибы реки.
В этот раз шел мелкий осенний дождь, низкие облака жались к деревьям, дул ветер, и вряд ли что можно было разглядеть дальше сотни метров.
Но Иван все-таки пошел к обрыву, минуту постоял, глядя на тропинку, ведущую в кусты орешника.
Не было видно той земли, на которую он так любил смотреть. В хорошую погоду его глаза жадно вглядывались в эту прекрасную равнину, и казалось, что у самого горизонта, где-то там, далеко, если не переставая идти к цели, могло сбыться то, к чему он так стремился. Но в голову приходили невеселые мысли.
Только он развернул свое дело в «Комсомольце», как пришлось отказаться по причинам, которые ему никто не объяснил. Он прикипел к лесопитомнику, и это стало его новым увлечением, но так необходимое его земле дело свернули за ненадобностью, организовав на селе новые структуры, просуществовавшие чуть больше пяти лет и затем тоже закрытые. Разве земля может терпеть эксперименты руководителей, далеких от нее? Земле необходимо крестьянство, которое не понимает этих реорганизаций и едва успевает приспосабливаться к ним.
Может, Паша права? Надо наплевать на все, осесть на одном месте, подумать о собственном доме?
С такими мыслями он направлялся к Болдыреву. Ему не раз приходилось оказывать помощь школе, но радушное отношение  директора к Ивану было вовсе не из-за чина: они чувствовали, что их сближает нечто общее и поэтому всегда подолгу беседовали. Иван с интересом выслушивал человека, преданного всей душой родному краю, и себя он всегда считал руководителем, призванным улучшить жизнь людей, живущих в этом краю. И самым большим разочарованием последних лет для Ивана  стало явное нежелание селян улучшать эту свою жизнь. Большинство старались «не высовываться», довольствовались минимальным, попивая самогонку.
Редкие семьи, имеющие в достаточном количестве молодых рабочих рук, стремились завести достойные дома.
Иван нашел директора школы в его классе географии за привычной работой.
— Пришел попрощаться, Степан Николаевич! Уезжаю в Анну! — сообщил Марчуков то, о чем знал весь Курлак. Болдырев относился к тем, кому не хотелось этого отъезда, он искренне сожалел и считал большой потерей смену руководителя, успевшего за три года разбудить людей, погрязших в воровстве и пьянстве.
— Иван Петрович! Очень жаль! — ответил Болдырев, порывисто пожимая руку Ивана. — Да ведь и у вас могут быть какие-то планы, не век же вам куковать в забытом богом Курлаке. В районе-то и возможностей побольше двигать агрономию, а здесь благодаря вам понимание в обращении с землей останется!
— Вы преувеличиваете мои возможности, Степан Николаевич! Меня занимают печальные мысли: почему народ идет по линии наименьшего сопротивления, почему не хочет трудиться? Последнее время я стал себя чувствовать среди людей, из которых вышел, одиноким странником. Вот моя соседка, Таня, служительница богу, говорит, что человеку много не надо, ей достаточно ее убогого жилища. Она считает, что люди живут неправедно, в том числе и церковники, и восхваляет какого-то старца, то ли пророка, то ли святого.
— Это Ефрем. Он живет в Старом Курлаке, проповедует свою веру, но ничего нового не придумал, все это было на Руси и поросло быльем. Хотя имеет глубокие корни, и эти корни уходят во времена раскола — времена народного боготворчества, когда пророков и новых толкователей христианства стало больше, чем попов.
Например, в восьмидесятых годах семнадцатого века в Воронежском уезде появился пророк Василий Желтовский. Он отрицал всякую молитву в храме — ибо бог не в храме, а на небесах. Отрицал церковные таинства. Крещение, произведенное в церкви, считалось наложением печати антихристовой; ее нужно было смыть вторым крещением в чистой речке, и занимались этим обычно местные пророки, наподобие Ефрема. Таинство брака тоже было отвергнуто, достаточно было простого благословения. Большая часть этого крестьянского раскола объясняется неприятием официальной власти и церкви, считавшихся «антихристовыми».
Вы понимаете, у всех на слуху бунт Стеньки Разина, но это лишь капля в море по сравнению с повсеместным духовным бунтом крестьянства, продлившимся три столетия, — этот бунт изучался узким кругом ученых, и только специалисты знают, что ввергло Россию в нищету. Не междоусобица, не татарское иго стали причинами той пропасти, где оказалась Русь. Извините, Иван Петрович, эта тема для меня наболевшая, и я, может быть, увлекся!
— Что вы, что вы, Степан Николаевич! Я слушаю вас с огромным удовольствием, и сам о многом стал задумываться. Былой оптимизм во мне давно испарился! Вы как раз говорите о важном: по части истории — у меня значительные пробелы.
— Так вот. Величайшая смута, продлившаяся более трех столетий, началась сразу после смуты официальной, зафиксированной во всех учебниках истории. И эту многовековую смуту узаконил ряд правительственных актов, которые увенчало «Соборное Уложение» 1649 года — оно окончательно ликвидировало договорные отношения с властью и превращало крестьян в быдло, в рабочий инвентарь помещика. Это и послужило причиной массового бегства крестьян с оседлых мест проживания в глухие незаселенные места. Бегуны и самосожженцы, хлыстовцы, духоборцы, молокане — это творцы собственной крестьянской веры, для которых не столь важен был сам обряд — старый или новый — важен способ независимой жизни и веры, отвергающей власть «Каина», т. е. официальную; отвергающей веру церковную, веру «антихристову», прислужницу власти. Бездомные и беглые, калики и калеки наводнили Русь по всем ее пределам. Если бы меня попросили нарисовать Россию тех столетий, то у меня получился бы образ нищей старухи с клюкой, стоящей перед монашеским скитом, затерявшимся в тайге! Русская вера — ноша тяжелая! Не так важно было верить в лучшее, что проповедовал Христос, как важно то, что Христос страдал — оттого и мы страдаем, нам необходим был его постулат о жизни-страдании. Русский человек слишком долго уповал на Бога — иного просто не оставалось — оттого мы до сих пор убогие, и нам до сих пор тяжко возвращаться оттуда, где мерилом духовности триста лет был способ «убожеской жизни».
Иван вспомнил, как совсем недавно слово «убогий» пришло ему в голову и как кстати этот милейший человек расставил все на свои места! Иван буквально впитывал каждое его слово. Степан Николаевич продолжал:
Надо сказать, что коммунистический дух, зерно которого так обильно проросло в России, — заслуга не Карла Маркса, идеи которого так и не прижились на западе, а сознательного, трехсотлетнего коммунистического сектантства крестьян в общинах духоборцев и молокан, имевших общинную землю и свою веру. Крестьянин-собственник, начавший нарождаться после столыпинских реформ, только послужил новому расколу и новой кровавой драмой. Иван Петрович, еще раз извиняюсь, что я так пространно! Может, чаю?
— С удовольствием!
— Тогда пойдемте ко мне в кабинет!
Они просидели, беседуя за чаем, долго, и Степан Николаевич на прощание сказал доверительно:
— То, что я скажу вам сейчас, я не сказал бы даже вам, допустим, в году пятьдесят третьем. Вот вы сетуете на то, что люди не хотят иметь приличных жилищ, не хотят хорошо трудиться. Хоть я и учитель, но хорошо знаю, что такое труд на земле. Он изнуряет не только физически, но и морально! Страхи сопряжены с непогодой, с неурожаями, с тем, что в любую минуту твой труд может оказаться напрасным: человек в буквальном смысле распят на земле — он не может ее оставить ни на минуту, даже в своих мыслях! Когда он работает на барина — он ни за что не отвечает и трудится только по принуждению. Вы считаете, что сейчас у нас нет барщины? Но ведь колхозник не имеет никакого интереса хорошо работать, он отбывает эту самую барщину, он батрачит в четверть своих сил! Красивые дома, крытые железом, крестьянин станет иметь только тогда, когда станет работать на себя, делясь излишками с обществом. Жаль, Иван Петрович, что в эту прекрасную пору «жить не придется ни мне, ни тебе!» Страшный тихий бунт крестьянина, продлившийся три столетия, — продолжается! Но если в прошлом его держала вера, то, растоптанная, она умирает в пьяных конвульсиях народного тела. Самый убийственный для огромной страны протест — это тот, когда человек сложил руки, не хочет ничего делать, а просто «отбывает положенное», наблюдая из своей хатки за происходящим, забыв, что такое любовь к труду, погрузившись в алкогольный дурман!
Даже накануне отмены крепостного права, столетие тому назад, протест землепашца мог быть страшен, а сегодня таких форм нет: они просто не желают трудиться, хотя и живут в грязи! Вот пример начала века девятнадцатого: доведенный нуждой крестьянин Владимирской губернии Никитин решил, что все горе ему ниспослано за грехи, что искупить он их может, только принеся в жертву собственного сына, как это сделал Авраам. Он сжег свой дом, взял двух малюток-детей, пошел в сопровождении жены на соседнюю гору; там жена читала молитвы, а он собственноручно зарезал обоих детей. Осужденный, он оказался в Сибири. И здесь уже он решил пожертвовать собой за грехи мира. В лесу он устроил крест, надел на себя терновый венец, в сильный мороз разделся догола и распял себя на этом кресте. Его успели снять живым, и на допросе он поведал свою грустную историю жизни. В каком-то смысле он, как и Христос, считал себя мессией и хотел пострадать за всех униженных. Нигде больше, чем в крестьянской среде, не было святых мучеников и пророков. Теперь таких совсем мало осталось. Вот Ефрем да Таня — на всю округу. Но протест их тихий, смиренный, этих «божьих» людей у нас просто не замечают.
Все время, пока Степан Николаевич говорил тихим глуховатым голосом, Иван напряженно слушал, не перебивая. Он начинал понимать, что, к стыду своему, знает о России очень мало или почти ничего не знает. До сих пор он жил как парус на ветру, и этим ветром был его оптимизм, его желание улучшить жизнь крестьян. Теперь он словно наткнулся на высокую стену, проходов в которой не предвиделось.
— Степан Николаевич, но все же почему так? Почему земля в России — тупик? В иных странах, я слыхивал, по-иному.
— Дорогой Иван Петрович! Ответ на этот вопрос может лежать только в предположительной плоскости. Несомненно одно: грабительские отношения между властью и чернью на Руси выстраивались тысячелетие. Почему так, а не иначе? Дух кочевников, долгое время владевших русской равниной, предполагал брать силой, отбирать урожаи у оседлых, владеющих оралом, при помощи меча. В суровом климате проще было воевать, чем возделывать землю. В летописях сохранилось обращение дружинников к своему князю, они призывали его к походу, указывая на то, что одежка поизносилась, нет корма для коней и т. д. Привычка взять силой у людей труда постепенно переросла в систему поборов и насилия на государственном уровне. Люди, которые возделывают землю, не должны быть «чернью», они станут трудиться только на собственной земле, на себя. И вы можете себе представить: оттого, что мы знаем ответы на некоторые вопросы, нам, увы, легче не становится! Как я говорил, нашей с вами жизни не хватит, чтобы увидеть иные результаты. Нами движет парадокс: дух коллективизма в стране сильнее нас, но он же рождает «тихий протест» неимущих, тихий и пагубный, как медленная проказа. Как посторонние на празднике жизни, они наблюдают за всем, берегут силы, обзаводясь самым минимальным. Если ничего не менять, такой протест тружеников способен развалить великую державу!

 

 

ГЛАВА 28
ПУТЬ ИЗ БЕЗДНЫ

 

— Человек погружен в бездну собственного сознания. Представьте себе темную пропасть, из которой ему приходится выбираться впотьмах: редкие звезды засвечиваются в необозримой дали, он стремится к ним, но они неожиданно гаснут, и загораются уже другие звезды, непохожие на те, которым он поверил. И весь свой путь человек должен осмыслить сам, без моей помощи!
Так говорил Создатель своим спутникам, которых он пригласил в очередную прогулку по своей лаборатории. Ум, Воля и Долг еще минуту стояли перед воротами, рядом с которыми на огромном гранитном постаменте возвышались грубо высеченные из камня буквы: путь бездны, затем двинулись вслед за своим предводителем.
Ландшафт и природа за воротами приятно удивляли. Они увидели внизу перед собой небольшое лесное озеро с необыкновенно спокойной водной гладью, окаймленное зеленой цепью невысоких гор; две типично итальянские деревеньки, погруженные в дрему на берегу озера, дворец с садами, резкими уступами спускающимися к берегу озера.
— Это реконструкция лесного озера Неми среди Альбанских гор, «зеркала Дианы», как называли его древние. Под отвесными утесами северного берега находится священная роща и святилище Немийской, или Лесной, Дианы. — рассказывал Создатель. — Теперь мы спустимся вниз, и вам предстоит увидеть захватывающее зрелище! В этой роще и день и ночь с обнаженным мечом в руке охраняет священное дерево убийца-жрец. Тот же, кто сможет убить этого жреца, становится на его место — таков закон святилища! Должность жреца приносит с собой царский титул, но этот титул становится предметом невыразимых мук, на которые обрекает себя человек, лишенный отдыха и сна, обреченный постоянно охранять дерево.
Прекрасный италийский пейзаж с голубым небом плохо сочетался с кровавой драмой, которая должна была разыграться перед их глазами, но, так или иначе, все последовали за старцем. Он остановился в метрах пятидесяти от дерева, «золотая ветвь» которого освящает кровавый ритуал Дианы Таврической.
Под деревом, опираясь на меч, полулежал изможденный старец с седыми волосами. Его пересохшие губы давно не знали влаги, но глаза лихорадочно всматривались в рощу, туда, где прятался вооруженный тщедушный человек, видимо, ожидавший исхода для получения власти и титула Царя леса без боя.
Но, наверное, терпение его иссякло, и, подняв в руке свой меч, он приблизился к жрецу. Тот, шатаясь, встал, но должного сопротивления оказать не мог: он промахнулся, по инерции упал, и был пронзен врагом, прежде чем успел подняться.
Торжество нового Царя леса было недолгим. Через какое-то время из рощи вышел более молодой, более сильный муж и безжалостно расправился со слабым соперником. Он воздел руки к небу, оглашая окрестности гортанным криком, и все наблюдавшие отметили гору рельефных мышц на его теле: этот мог продержаться долго, если, конечно, не уснет. Теперь со ствола священного дерева не будет сорвана ни одна ветвь! Создатель продолжал посвящать в подробности своих спутников:
— По мнению древних, «золотая ветвь», которую Эней сорвал по наущению Сибиллы, пускаясь в опасное путешествие в страну мертвых, оказалась роковой. Поединки жрецов — отголоски человеческих жертвоприношений Диане Таврической. Закон наследования власти по праву меча соблюдался вплоть до имперских времен. В свое время Калигула, решив, что жрец Неми остается на своей должности слишком долгое время, нанял для него убийцу. В первом и втором веках наследование титула Немийского жреца по-прежнему добывалось в поединке. Что ж, мы с вами здесь достаточно задержались, а увидеть нам предстоит еще многое!
Создатель вызвал небольшой экранолет, и все двинулись к небольшой площадке среди скал. Солнце не щадило высокопоставленных путников, и вскоре они вздохнули с облегчением, оказавшись в удобной кабине с озонированным воздухом. Сегодня старец был не склонен задавать каверзные вопросы, он только рассказывал:
— Сейчас мы с вами увидим древний кельтский обычай человеческих жертвоприношений богам плодородия. Считалось, чем их больше, тем плодороднее будет земля. В качестве жертв использовались преступники и плененные на войне. Друиды, галльские жрецы, знали толк в устроительстве таких праздников!
В этот насыщенный событиями день сопровождающим было о чем поразмыслить, сопоставляя способы человеческого восприятия мира, логику его умопостроений. На огромной поляне среди леса они видели, как кельты избивали стрелами людей, привязанных к деревьям, сажали их на заостренные колья, сжигали заживо в чучелах, сплетенных из ивняка с сухой травой.
Вслед за этим они знакомились с более поздними временами в Европе, когда инквизиция пытала еретиков, сжигала женщин на кострах. Прежде чем сжигать жертву, отцы инквизиции обривали наголо все тело: считалось, что нечистая сила кроется в волосах.
Тяжелое впечатление оставляла в памяти зрителей Россия семнадцатого—девятнадцатого веков. И не столько жестокостью нравов, сколько тягостным блужданием человеческого духа, ищущего, необоримого и неподвластного государству.