Тайна прикосновения

Пели белогвардейский романс, каким считался «Белая акация», вспоминали таинственные превращения, которые претерпел романс в годы гражданской войны. Неизвестно, кто заменил в песне темп на маршевый, и с новыми словами лирический романс о любви двух сердец под белыми акациями зазвучал так: «Слушай, рабочий, война началася! Бросай свое дело, в поход собирайся!»
Мало того, немцы перед началом войны использовали романс в своих целях: двадцать второго июня ночью фашисты передали в эфир эту музыку, превратив ее в пароль для наступления.
К концу вечера распелись все сидящие за столом, и даже Давид стал не в такт подтягивать остальным. Иван спел «На Кубе.» и еще несколько русских романсов. Ниночка опять сетовала, что с ними нет Паши.
«Насытились тела и души, и уж ко сну пора, клонится голова!» — процитировал Иван и закашлялся.
— Как со здоровьем, Ваня? — поинтересовался Давид, — А то у меня есть врач знакомый, очень хороший.
— Его к врачам не загонишь! Обещал сходить в областную, к фтизиатру, а сам взял билет на поезд, на утро. — ответила за Ивана Зиночка.

 

* * *


Иван ехал в поезде домой и размышлял о своих недоброжелателях, пишущих «наверх» жалобы. В глубине души он считал, что все советские хозяйства на земле, включая и колхозы, должны перейти на денежное вознаграждение за работу, что платить земледельцам должны и за качество труда. Ведь сельчане хотят иметь не только продукцию, полученную с урожаев, но и хорошую одежду, радиоаппаратуру и приличное обустройство жилья. Вернувшиеся с войны мужики прошли всю Европу и увидели то, что лучше бы им не видеть. Только и слышны были разговоры о том, как там «у них». Многие подробности Иван узнал и от Володи, Пашиного брата, закончившего свою войну в Вене.
Но он трезво оценивал «существо момента» и даже не пытался высказываться в этом отношении с «высоких трибун». Он регулярно читал газеты и как член партии был обязан не только поддерживать генеральный курс, но и активно внедрять его в жизнь.
А газеты пестрели в это время гневным осуждением «отщепенцев» разного рода. Шла борьба с теми, кто стал на «линию наименьшего сопротивления» и потакает желаниям меньшинства, борьба с «обезличкой и очковтирательством». Поднять колхозы с колен после войны многим было не по силам, поэтому зачастую планы были выполнены только на бумаге.
Ему многое удалось только потому, что он начинал с самого необходимого: открыл столовую для работников, где можно было бесплатно пообедать, решал по возможности проблемы жилья, стал запасать лес для строительства новых домов — и люди сразу потянулись в совхоз, к работе, где были видны какие-то перспективы.
Он собирал лучших работников по всей округе, прижимал воров и пьяниц. Наконец, он открыл начальную школу, где учился и его Борька. С каким желанием сын дожидался, когда наступит для него этот день — день первого сентября! А как им было радостно смотреть, с каким упоением он носился с книжками и портфелем.
Может, его дети пойдут по его стопам, и, может быть, для них уже не будет войн, и они вырастут и сделают такое, что ему и не снилось?

 

 

ГЛАВА 18
БОРЯ МАРЧУКОВ:
«ДАЛЕКАЯ ВОЙНА. РОДИНА: ЧТО ЭТО СЛОВО ДЛЯ МЕНЯ?»

(Из воспоминаний)

 

Это была моя первая зима и первый новогодний праздник, который я помню.
Игрушек почти не было, но нашлись какие-то открытки, бумага, кусок картона. Не было клея, и я часами увлеченно вырезал разноцветные флажки: сгибая пополам каждую полоску, прятал в сгиб нитку, склеивал половинки мылом — получались красивые гирлянды.
Не один десяток новогодних праздников остался в прошлом, подробности большинства стерлись в памяти, но тот, самый первый, возвращается неизменно как символ моей новой, счастливой жизни.
Недавно обнаружил в ящике связку старых, поблекших флажков, вдохнул чудом сохранившийся щелочной запах того, «военного» мыла, живо вспомнил конец сорок третьего года.
В нашей гостиной объявилось разлапистое зеленое чудо — пушистая сосенка с пахнущими смолой клейкими кончиками веток. Я сам развесил на елке-сосенке свои флажки да несколько игрушек, сохранившихся от довоенного времени. Под елку отец откуда-то притащил Деда Мороза — тоже довоенного.
Никогда больше я не вдыхал такого сильного хвойно-смолистого запаха. Никогда мне елка не казалась такой красивой.
В последний вечер сорок третьего спать мне не хотелось, я сидел за столом вместе с мамой Аней и Марией Федоровной. Отца не было, скорее всего, он Новый год праздновал в правлении.
Я не слушал разговора женщин, смотрел на елку и думал о том, как хорошо жить здесь, где зимой много снега, растут сосны и ели, как жаль, что далеко-далеко, в ауле, теперь свистит ветер и гонит песок. Абдунаби, дедушка и бабушка сидят на ковре при свете коптилки, и у них нет елки.
— Мама, — сказал я, — давай позовем к нам Абдунаби, дедушку, бабушку, пускай приезжают
Мама засмеялась.
— Что ты, Боренька. Это очень далеко, вспомни, сколько мы ехали. Да и потом — идет война.
Подперев кулаком щеку, мама Аня печально смотрела, как Мария Федоровна собирала карты.
— Тетя Маша, а бывает, что карты врут?
— Бывает, Анечка, бывает. — охотно соглашалась Мария Федоровна. — А мы вон чего, мы чичас по-другому.
Запалив свечу, она загасила лампу, потом скомкала лист бумаги, положила на чистое блюдце, поднесла его к стене и подожгла — на стене заплясали тени. Женщины притихли, мама смахнула слезу, и мне тоже стало грустно. Не было никаких вестей от второй моей мамы, не было вестей и от моего дяди Володи.
Что можно было увидеть в мерцаниях тлеющей бумаги, в отсветах и тенях на стене? Мария шептала что-то, но нельзя было разобрать ни единого слова — у нее не было вестей от мужа.
Наверное, тысячи женщин по всей России так же гадали в эту ночь, затаив дыхание, следя за пламенем, хотели увидеть на стене хоть какой-то отблеск надежды на жизнь близких, воюющих на фронте.
Я разбирал книжный хлам, пылившийся на чердаке нашего деревенского дома, и сердце мое дрогнуло — будто встретил родного человека, которого знал и любил еще мальчишкой.
Я держал в руках свою первую книгу, которую когда-то прочитал самостоятельно от корки до корки, с которой не расставался до школы и после того, как начал учиться. Это был сборник рассказов, стихов, сказок и загадок для детей, посвященный новому, сорок четвертому году.
Страницы книги были словно опалены дыханием войны: рядом с вечными на все времена радостями детства — ненависть к недобитому врагу, которого тогда я представлял смутно и только по картинкам и карикатурам.
Я подолгу рассматривал картинки, и они были так похожи на то, что я видел из саней зимой, когда отец брал меня с собой прокатиться!
Огромная луна висела в морозном круге над заснеженной степью, по которой, теряясь вдали, вьется, убегает санный путь, а по нему — уже далеко — одиноко трусит лошадка, запряженная в сани. Рисунок этот словно был переведен в слова, напечатанные тут же. И то и другое так соответствовало друг другу, включая мои личные впечатления от поездки с отцом, что строки эти врезались навсегда и в сердце, и в память.

Чудная картина,
Как ты мне родна!
Белая равнина,
Полная луна.

Свет небес высоких
И блестящий снег,
И саней далеких
Одинокий бег.


Когда я заново спустя годы прочитал их, мне показалось, что я всю жизнь чувствую власть над собой этих коротких строчек, и она была такой же, как власть луны, равнины, дороги — на той незабываемой картинке в книжке моего детства и в моем сознании.
Сказка Евгения Шварца «Два брата» меня завораживала, заставляла неметь:
«Деревья разговаривать не умеют и стоят на месте как вкопанные, но все-таки они живые. Они дышат. Они растут всю жизнь. Даже огромные старики-деревья и те каждый год подрастают, как маленькие дети.»
Каждый раз я переставал дышать в том месте, когда Старший выгонял Младшего — неодетого! — из дома в темную морозную ночь. Мне чудилось, что я отчетливо слышу, как Младший стучит кулаками в дверь. Старший решил прочитать всего пять строчек «Приключений Синдбада-морехода», а потом пустить Младшего домой, но зачитался и позабыл о Младшем. И я чувствовал весь ужас, в котором он кинулся во двор.
«Стояла темная-темная ночь, и тихо-тихо было вокруг. Брат пропал бесследно. Свежий снег запорошил землю, но и на снегу не было следов Младшего. Он исчез неведомо куда, как будто его унесла птица Рок.»
Мне было до слез жаль обоих — и бедного младшего, и несчастного старшего, с его раскаяньем: «Ах, если бы время можно было передвинуть на два часа назад!»
Магически действовало на меня и стихотворение, которое я выучил наизусть:

Ты каждый раз,
Ложась в постель,
Смотри во тьму окна
И помни, что метет метель
И что идет война.


Тогда я был уверен, что эти слова обращены именно ко мне, именно из-за этих пяти строчек я не мог забыть, что война идет, что там, на войне, мать, которая меня родила.
Ложась спать, я невольно поворачивал голову к окну. Сквозь морозные узоры на стекле я вглядывался в проступающую черноту ночи, слушал завывание вьюги и представлял занесенную снегом степь и лежащих на снегу бойцов. Перед отъездом мать пела у моей кровати: «Темная ночь, только пули свистят по степи.»
Но вот пришла весна, весна средней полосы, которую я не помнил и которую мне заново приходилось открывать.
В парке, на большой поляне, на пронзительно-зеленой молодой траве принаряженные бабы, пожилые мужики, парни и девушки яркими кучками пестреют возле выделанных из цельного куска коры лубков, которые установлены с наклоном. На вытоптанные в траве пятачки скатываются разноцветные, красочно разрисованные яйца. Девушки и женщины по случаю Пасхи одеты в ситцевые платья, парни допризывного возраста красуются в хранимых со старых времен отцовских кумачовых, голубых, белых рубахах-косоворотках.
Тут мало кто верил в Бога, но в парк приходили охотно — то была веселая увлекательная игра, участие в которой принимали и мы, дети.
Ранней весной, когда еще холодная почва пропитана влагой, бегая повсюду, мы мяли ее голыми пятками. В черноземе быстро протаптывались тропинки, мягкая земля пружинила под ногами. Мы не замечали ни воздуха, ни земли — у нас были свои, мальчишечьи заботы.
И только потом, в зрелой жизни, мне вспоминалось податливое, грузное тело родной земли, готовое родить; что ж, мне довелось узнать и другую землю — твердую как камень, изнывающую под гнетом песков и солнца, но тем не менее и там жили люди, и это были люди, о которых я до сих пор храню память.
В моей памяти остался навсегда огромный парк. По левому краю от нашего дома стоят могучие тополя — за каждым из стволов могла спрятаться куча ребятишек. Тропинка под тополями то здесь, то там схвачена, словно узловатыми пальцами, толстыми змееподобными корнями. Запрокинешь голову — высоко, под синим небом, едва разглядишь вершины тополей, будто не облака плывут мимо, а парят в вышине эти высоченные мачты. А рядом, прямо перед тобой — заскорузлая, вся в морщинах, глубоких бороздах, толстенная кора. Кажется, стояли эти старцы здесь всегда и будут стоять, наверное, после нас.
«Деревья разговаривать не умеют.» — как жаль!
По фронту парка до самого пруда тянется глубокая канава, за которой — вал, обсаженный вишневыми деревьями. Перебраться через ров нам ничего не стоило, и вот они уже под рукой — шершавые, с шишками янтарного клея, толстые стволы в густых кронах, словно окрапленных поспевшими черными ягодами, наполненными вишневым соком цвета темной крови, от которых наши рты и руки  становятся красно-синими.
За валом — яблоневый сад, и слухи, что сторожа стреляют солью, только притягивали нас. Набеги наши начинались, как только появлялись зеленые, кислые на вкус яблочки. Но как сладко было прятаться в зарослях, красться к ближней яблоне, а потом что есть духу уносить ноги, кубарем катиться в канаву и нестись к спасительным сараям.
Сторожа гоняли нас, как надоедливых птиц, но не помню, чтобы кто-то из нас пострадал. Скорее всего, отец предупреждал охранников не трогать мальчишек.
От центрального въезда в парк уходит вглубь жасминовая аллея, она отделяет сад от поляны, на которой собирается народ во время праздников. В два широко отстоящих друг от друга ряда идут высокие, густые кусты — в них очень удобно прятаться. Во время буйного белого цветения густой дурманящий запах кружит голову; над цветами жужжат пчелы.
Однажды в самом конце парка расположилась воинская часть. Палаточный городок с ровными, как по ниточке расставленными рядами палаток заставил забыть все наши игры. Целыми днями мы болтались поблизости, наблюдая за солдатами и командирами, одетыми в новенькую темно-зеленую форму. Военные угощали нас, кто чем мог. Мы же, находясь рядом, ожидали чего-то необычного: с горящими глазами смотрели на кожаные ремни, погоны и оружие, примеряли их пилотки и фуражки.
Когда опустела поляна — как тоже опустела и сделалась тусклой наша жизнь!
Этому событию предшествовало возвращение моей настоящей военной мамы навсегда и отъезд той единственной мамы, к которой я привык и которую любил. Мама Аня вышла замуж и уехала, а я долго не мог с этим смириться. Пусть «военная» хороша и всем на зависть красива, но лучше бы — были обе.
И еще пришло письмо из далекой Австрии, от дяди Володи. В нем фотография с надписью: «Смотрите, вспоминайте, никогда не забывайте!» Молоденький солдатик, гвардии рядовой с орденами и медалями на груди.
И наконец, пришла весть о победе.
Я глядел на взрослых, танцующих в парке под патефон, поставленный на траве. Среди них отец с матерью. Все до слез радовались долгожданному окончанию войны, и я старался радоваться вместе с ними. Я не мог понимать всего значения победы, но всеобщая радость заражала, хотелось сделать всем что-нибудь хорошее, добавить и свое умение веселиться.
Я переходил от одной группы к другой — где пели, где плясали, смеясь и плача — и услыхал, как соседский мальчишка Иван Громов поет «Яблочко». Живо припомнил слова, которые мне когда-то напел в Алешках Семен. Иван пел явно не то!
Возле патефона отец принялся переворачивать пластинку, и в этот момент, желая повеселить всех и заполнить паузу, я принялся петь, отбивая дробь ногами:

Эх, яблочко, куда ты котисся,
Попадешь милой в рот — не воротисся!
Эх, яблочко  да на тарелочке,
Надоела мне жена, пойду к девочке!

Реакция слушателей для меня была полной неожиданностью: все как-то притихли, а маму я видел такой впервые в жизни: сдвинутые к переносью брови, сверкающие глаза. Я ждал похвалы и ничего не понимал: что произошло? Смутно почувствовал, что виноваты слова песни, но что в них такого? Может, я плохо спел?
Отец тут же разрядил обстановку шуткой, все засмеялись, веселье продолжалось, только мама весь вечер сидела грустная, и у нее появлялись слезы, на которые никто не обращал внимания: сегодня плакали все!
Начиная с весны, все лето я прожил в радостном ожидании: мне исполнилось семь лет, и теперь-то уж наверняка меня примут в школу!
И действительно, осенью я с другими мальчишками отправился в школу, гордо сжимая в руке портфель. Вся школа помещалась в одной классной комнате, где стояло два ряда парт. (Но какое это имело для меня значение — это была моя первая школа!)
Обучение велось одновременно: первый класс помещался с третьим, второй — с четвертым. Пока первоклашки занимались чистописанием, рядом у третьего класса шел другой урок. Со всеми управлялась одна старенькая учительница. В каждом классе не набиралось и десятка учеников.
Спустя много лет мне кажется, что давно уже все вымерло, превратилось в прах, в золу, но оглянусь назад — детство мое выглядит отчетливо, выпукло, и я нет-нет да возвращаюсь к нему, чтобы зачерпнуть живой воды. Чистый родник детства. Глоток из него дает мне новые силы жить и верить.

 

 

ГЛАВА 19
РЕАЛИИ И ФАНТАЗИИ НА ВОЛЬНЫЕ ТЕМЫ

 

Паша покормила сына, и он сразу же уснул. Она готовилась положить его в кроватку. Забежал Борька из натопленной кухни:
— Мама, ну дай подержать Саньку! Я не уроню, ей-Богу!
— Держи. Аккуратненько! Ну все, хватит, видишь, он уснул. Что за малыш! Ест, спит да пеленки пачкает! Хоть бы заорал ради приличия. Тьфу-тьфу — не сглазить бы! Ты уроки сделал?
— Да, мама! Ты же знаешь, я сразу после школы делаю.
— Ну-ну. Папа вот-вот должен приехать, сегодня он будет смотреть твои уроки.
На кухне готовился праздничный ужин: весь совхоз уже знал о награждении директора медалью и всего коллектива переходящим знаменем. Иван звонил в правление, чтобы заказать машину на станцию. Мария Федоровна (та, с кем везли Борьку из Манкента) накрывала столы для руководства и передовиков в столовой, которой она заведовала. Но Ваня все равно захочет чего-нибудь домашнего, поэтому Феклуша жарила его любимые котлеты, и запахи проникали в комнату.
Паша, отложив томик «Тихого Дона», подошла к окну, чтобы открыть форточку. Иван вечерами читал Шолохова вслух, и все домочадцы: Мария Федоровна, Феклуша, Борька, а также гости (часто заходили Зотовы), рассевшись в комнате на двух диванах, слушали.
На улице стояла сырая промозглая погода, дул пронизывающий ветер, но свежий воздух был ребенку необходим: Паша повернула защелку на форточке, и она неожиданно осталась у нее в руке: выпали шурупы. Порыв ветра резко распахнул внушительного размера форточку (внутренняя была приоткрыта), и на занавесках вздулись пузыри холодного воздуха. Паша поняла, что ей нужны молоток, гвоздь и кусок проволоки, чтобы справиться с проблемой и держать форточку открытой ровно настолько, сколько нужно для притока свежего воздуха. Потом Иван сделает как надо.
Она отправилась за инструментом.
Меж тем на занавесках творились странные вещи. Два воздушных пузыря прогуливались вдоль тяжелой портьеры, разговаривая меж собой. Их разговор не могли слышать люди, разве только грудные младенцы, но вся беда в том, что у младенцев в памяти потом ничего не остается.
А разговор был любопытный!
— Амелия! Я совершенно замерзла сегодня на улице! И почему нас не послали работать на Цейлон? — говорила одна «воздушность» другой, на что та отвечала:
— Розенфильда, нет разницы, где работать, вот только Создатель явно перестарался. Зачем нам нужно быть чувствительными к холоду? Он полагает, что таким образом мы будем лучше понимать людей, здесь живущих, и мотивацию их поступков. Когда я забираюсь вовнутрь к кому-то, то стоит мне побыть там пару дней, и я уже знаю о своем подопечном все: куда и как течет его кровь в сосудах, чем дышат его тело и душа и даже то, что сам о себе не знает обладатель того и другого. Вот, например, Феклуша: эта особа имеет младенческий интеллект! Целыми днями она готовит еду, стирает, гладит, топит печь. Тихая, покладистая — слова от нее не добьешься. А ты знаешь, какими ругательствами она обкладывает тех, кто ей не по нраву? Стоило тут одному плохо отозваться об Иване — она целый час поливала его русским отборным матом, не произнеся вслух ни одного слова! Но через час в ее памяти, как на магнитной ленте, все уже стерлось, она все забыла и была готова переваривать новые раздражители. Если бы ты знала, что ей снится! К ней приходит почти каждую ночь красавец-принц, и этот принц лицом похож на Ивана. Да, он подобрал эту сироту, пристроил, и теперь она не знает, что такое голод и холод.
— Ну, это в духе Марчукова! Он подбирает всех обиженных судьбой, помогает им. Потом большая часть из них делает ему гадости, но его и этим не проймешь — он такой, и все тут! Это мой объект, уж я-то за него отвечаю!
— Если отвечаешь, то почему не позаботилась о его здоровье? — съехидничала Амелия. — По-моему, у него никудышные легкие.
— Ты что, забыла инструкцию? Старик категорически запретил вмешиваться в жизненные циклы людей. Процессы должны протекать естественным путем, повинуясь ее величеству Генетике. Организм должен сам бороться за жизнь или умереть! В каких-то моментах жизни — другое дело. Я сопровождала повозку, когда Иван вез малыша с Пашей из больницы. Ему из своей пукалки, которую он называет револьвером, было бы ни за что не отбиться от голодной стаи волков. Пришлось вмешаться! Плотный сгусток воздуха влетает волку в пасть, и его переворачивает на спину. Несколько часов он лежит обездвиженный, затем встает как ни в чем не бывало, забыв о том, что еще недавно был голодный. Ой, какая мягкая эта портьера и как здесь тепло! Амелия, не забывай, что главное для нас — вот эти подрастающие два мужичка, которых нам с тобой сопровождать по жизни. Их окружение — фактор вторичный, то, что не имеет права вредить проекту. Мы здесь — за этим! Давай взглянем на малыша!
— Я-то не забываю, — обиженно отвечала Амелия, которой пришелся не по вкусу поучительный тон напарницы, — а вот ты сначала нагрейся до комнатной температуры, а потом и подкатывайся к мальчику. От тебя же как от Арктики веет!

 

 

ГЛАВА 20
НЕОЖИДАННЫЙ ВИЗИТ

 

Погожий июньский денек удался на славу. Иван особенно любил ранние утренние часы, когда прохлада еще таится меж листьев кленов, в пышных кустах сирени. Он выходит из дома, вдыхает эту свежесть лета, смотрит, как лучи восходящего солнца ведут перепляс среди веток деревьев, слышит мычание коров, которых собирает пастух.
Всем этим можно насладиться, пока идешь до конюшни — там его уже ждет конюх Усков, оседланная Резеда или Аргентина. Сегодня — Аргентина, более быстрая, но и более норовистая. В этот день он спланировал объехать поля, побывать на ферме с Зотовым и разобраться с бухгалтером и его отчетностью по посевной.
Закончив свой дневной объезд, Марчуков спрыгнул с разгоряченной кобылы возле правления совхоза, провел рукой по лбу лошади, на котором светилась белая звездочка, достал из кармана кусок хлеба, прижал пальцы с хлебом к влажным губам любимицы.
— Иван Петрович! Вас здесь ждут! Корреспондент из областной «Коммуны», — прокричал женский голос из окна.
Вот те раз! Этот народ зачастил к нему, все хотят услышать «секреты передового опыта». Но обычно звонят заранее, просят забрать их со станции, а этот — как снег на голову!
Он подошел к крыльцу и буквально столкнулся с выходившим человеком.
Вот те два! Перед ним стоял Гаврюша Троепольский собственной персоной! Иван отступил на шаг: потертый пиджачишко на любимой косоворотке, брюки, заправленные в хромовые сапоги, толстые желтоватые линзы больших очков на «гаврюшенском», не поддающейся описанию формы носу, и улыбка узких губ над прокуренными зубами.
— Каким чертом, Гаврюша? — воскликнул Иван, расставляя руки для объятий.
— Тише, леший, задушишь! — отбивался его друг. — Я тут проездом, с соседнего хозяйства. Дай, думаю, загляну к передовику, шуму ты много наделал! Страна должна знать своих героев.
— Мефодиевна! — крикнул Иван женщине в окошке, не пропустившей ни слова из диалога закадычных приятелей. — Вызови Ускова, пусть заберет Аргентину!
— Ты все по старинке, на лошади! А вот сосед у тебя на «виллисе» по полям ездит. В какой-то воинской части обменял на фураж.
— Каждому свое, Гаврюша! Ты знаешь, я люблю лошадей. Не нужен бензин, фураж цел и скотина доволь-
на! Сколько мы с тобой не виделись? Пожалуй, с сороко-вого?
— Да, почитай семь лет. На войну меня не взяли из-за зрения, одно время поработал агрономом, а сейчас вот журналюгой заделался. Книжку издал, «Записки агронома».
— Книга — с тебя! А сейчас идем ко мне. Сначала показываю свое жилище, обедаем, гуляем по территории, а утром едем смотреть поля!
— Давай, если не возражаешь, погуляем. Есть еще не хочется, а я засиделся в конторе.
— Принимается! Слушай, как и где погиб Стуков Гаврюша? Из его родных в Алешках никого не осталось.
— Пока не знаю. Сделал запрос через военкомат, ответа пока нет.
— Ты помнишь, как мы клялись на земле?
— Как же забыть! И свадьбу твою с Пашей помню, и как свидетелем на ней был. Только вот Стукова уже нет, а я. о земле только пишу! По-настоящему — только ты у дела.
— Как знать, может быть, ты своим словом сделаешь больше!
— Словом — больше? Да я озабочен тем, как бы не сказать лишнее! За нас с тобой все давно решили!
— Ладно, пойдем! Здесь под окнами нам не поговорить. Да и всю свою усадьбу хочу тебе показать. Мы пройдем ее по периметру, потом покажу манеж, лошадей. Ты находишься сейчас в бывшей вотчине графа Орлова, владевшего здесь, в Воронежской губернии, многими землями. Ему принадлежал и конезавод в Хреновом с его знаменитыми орловскими рысаками. Там и сейчас разводят лошадей, под опекой Буденного. Я там племенных для себя выписываю, да и для выезда подобрал несколько кобыл. В следующем году планирую открыть собственный ипподром.
Друзья не спеша шли от конторы мимо буйных зарослей сирени, на которой кое-где сохранились цветущие грозди. За сиренью, в тени лип и кленов, стоял двухэтажный дом. Первый этаж был выложен из камня, второй — деревянная надстройка с выступающей открытой террасой под крышей. Часть крыши и террасу держали две кирпичные опоры над входом в дом. Было очевидно, что добротная постройка когда-то прнадлежала графскому семейству.
— Это дом управляющего имением. Здесь и живет твой покорный слуга. Я выбрал второй этаж. Хотя дома только ночую, но бывают и приятные минуты. Выйдешь на балкон — и ветки деревьев можно потрогать руками. Когда цветет липа — дивный запах! Тут я поставил кресло-качалку, и Паша с Санькой восседают в нем летом целыми днями. Да вот и она на балконе! Паша! Ни за что не догадаешься, кто рядом со мной!
Но Паша, кажется, узнала Троепольского, она всплеснула руками.
— Готовь сразу обед и ужин! Через пару часиков зайдем! — распорядился Иван.
Они шли не спеша по тропинке вдоль ряда могучих тополей, солнце выглядывало из-за стройных зеленых верхушек, и Гаврюша то и дело поднимал голову вверх, прищуриваясь, пытался измерить глазами исполинов. Приходилось переступать через толстые корни, переплетающие дорожку.
— Хорошо что сюда война не дошла. Неизвестно, что стало бы с этими долгожителями, которые помнят графа Орлова, — задумчиво произнес Иван, потом стал рассказывать о том, как Паша с Аней вывозили сына из эвакуации.
Когда тополя закончились, им пришлось перебраться через канаву, и они стали продвигаться вдоль яблоневого сада. Так вышли к молодой поросли, туда, где начинался пруд. Смешанный подлесок представлял все разнообразие среднерусской равнины. Эту картину можно было описать словами известной детской песни: «То березка, то рябина, куст ракиты над рекой.» Редкий лесок у пруда — как раз тот «край родной», который всегда мил сердцу русского человека. Друзья подошли к глади пруда, и Троепольский, сняв свои очки с толстыми линзами, шумно выдохнул воздух: «А красота-то какая!»
Они двинулись вдоль берега пруда, огибая лесок, и вышли на большую поляну со сторожкой.
— Здесь традиционно проходят все народные гулянья: от майских праздников до Пасхи. Здесь же, рискуя быть непонятым, я поначалу хотел заложить ипподром. Но потом не решился трогать эту красоту, нашел другое место — пустующее поле. Мы сейчас пройдем с тобой через цветущую жасминовую аллею, и ты поймешь, почему я передумал. Ты не боишься укусов пчел?
— В эдеме даже пчелы кусаются без боли! После города я здесь словно в раю, без всяких преувеличений. Ты посмотри, ведь за все время, что идем, мы не встретили ни одного человека, кроме шныряющих мальчишек.
— Гаврюша, у меня все работают! И ты видел бы, с какой жадностью народ работает после войны! Кто не задействован в поле, те трудятся в поселке, на стройке собственных домов. Захочешь — побываем и там. Ты увидишь моих живых людей, с блеском в глазах. Я радуюсь, когда думаю, что сумел зажечь эти глаза. Не начальствую, просто веду за собой, снимаю, если надо рубашку, и переворачиваю лопатой зерно на токах вместе с ними; я один из них — и они чувствуют это.
— Друг мой, все ли так идеально? Знаю тебя неисправимым романтиком и помню тебя таким — с распахнутой душой. Помню тебя активистом, представителем комбеда района, открывающим театр Чернышевского в Борисоглебске. Как мы радовались этому театру для бедноты, где мы сами ставили пьесы и сами были артистами. Сколько было восторгов! Ты говорил тогда: «Мой театр в Борисоглебске.» и искренне, по праву, считал его своим, как считаешь сейчас своими людей, работающих в совхозе, и этот парк, и манеж, и лошадей — свою сокровенную любовь.
Я понимаю, в твоих словах «мой», «мое» звучит гордость за вложенный труд, но разве мы по-настоящему можем сказать, что это — «мое»? Ты не боишься, что у тебя все это отберут? Найдется глаз, который «ляжет» на твой эдем, на твой испеченный собственными руками кусок сладкого пирога. Тебя могут вытолкнуть отсюда под самым благовидным предлогом, чтобы сесть здесь самому или посадить своего наперсника.
Иван с удивлением воззрился на друга, как будто видел его впервые. Гаврюша снял очки, и на его переносице образовалось два темных следа; его глубоко спрятанные глаза на ярком солнце превратились и вовсе в щелочки и смотрели устало, без всяких смешинок, так свойствен-ных им.
— Гаврюша, что с тобой? Еще семь лет назад ты был другим человеком. Откуда  такой пессимизм?
Со стороны жасминовой аллеи раздался крик:
— Папа, папочка! Как хорошо, что ты здесь! Мы с Митькой хотим запустить змея, но он никак не хочет подниматься! — Двое мальчуганов примчались с легкой конструкцией из деревянных планок и бумаги.
— Борька! Этот дядя мой старинный друг, мы с ним давно не виделись, и у нас очень важный разговор. Так что.
— Так что мы должны сию же секунду запустить этого змея, и важнее этого занятия я себе не могу представить! Борька! Откуда у тебя такие замечательные веснушки на носу? Смотри, у папы нет, у мамы вроде тоже. А.а.а! Знаю, это они от солнышка в Казахстане, папа мне тут рассказывал! Давайте запускать змея!
После пяти попыток змей, поймав ветерок, ко всеобщей радости взмыл в воздух, и радовался больше детей Троепольский, а Иван с задумчивым лицом наблюдал за полетом. Разговор заново начал Троепольский.
— Ваня, это не пессимизм, это реалии, в которых, увы, мы живем. Просто ты, занятый здесь по уши своей работой, на которую положил все свое здоровье, немножко оторвался от действительности. А я варюсь в области, вижу многие хозяйства, среди которых твое — редкое исключение. Вот ты, к примеру, с кем в области отметил свою награду?
— С Зиночкой, с Мильманами. Ты же знаешь, родней и ближе в Воронеже у меня никого нет.
— Идеалист! Ты ошибаешься! Роднее у тебя должен быть обком! Туда приходят из хозяйств машины с продуктами, там зарождаются связи крепче кровных и решаются вопросы поставки техники в колхозы, а также втихую замаливаются грехи «обезлички», когда успехи только на бумаге. Тебе просто повезло с директором треста, это — настоящий человек, но о нем можно только написать повесть. Над ним, как и над всеми, — обком партии. Там казнят и милуют, и случись чего, ни твоя медалька, ни прошлые заслуги тебя не спасут!
— Как-то ты грустно обо всем, Гаврюша! Ладно! Если черт подведет, может, Бог не выдаст? Идем дальше.
— Ваня, я знаю — твой оптимизм несокрушим. Я вовсе не пытаюсь его подточить, но поразмышлять ты должен — может, иногда, для общей пользы дела, надо и держать про запас «ход конем», водить дружбу с «нужными» людьми, а не так, как ты — прешь по линии наибольшего сопротивления, пытаясь своими успехами удивить мир.
Они прошли плотину с устройством для слива воды и мостиком на другой берег. Отсюда был виден полукруг красных кирпичных стен манежа — старинного и грандиозного для этих мест здания, оставшегося в наследство от графа. Сферический купол крыши перекрывался несколько раз, последний раз — до войны — был крыт оцинкованным железом. Говорят, что когда встал вопрос о выделении средств, приложил свою руку Семен Михайлович. Здесь потомок старинного русского рода Орловых выгуливал своих скакунов, приучая к седлу, учил слушаться узду и стремя, стремительно галопировать по кругу из плотного песка.
Рядом с выездными массивными деревянными воротами, обитыми металлической полосой, — боковые двери, куда и вошли хозяин со своим другом. По узкому коридору они вышли в проход между металлическими прутьями, за которыми располагались стойла, и стенкой самого манежа. Сюда, в этот проход, выводили лошадей и вели до входа на круглую ровную площадку с несколькими рядами лавок для посетителей.
Иван подводил Гаврюшу к каждой лошади, белозубо улыбался, не скрывая своего восторга, представлял своих питомцев, хотя у каждого стойла крепился металлический держатель со вставленной картонной табличкой — здесь можно прочитать дату рождения, сведения о породе и всей родословной.
Вороная красавица Аргентина, стоявшая в первом деннике, тревожно задвигала ушами, кося глазом на посетителей. Ее жесты были понятны Ивану, мол, чего пришел, ты же не берешь меня дважды в один день, хотя я бы с удовольствием на просторы.
Ускова не было видно — время обеденное, поди, покормил лошадей, поел и спит в какой-нибудь каморке.
— Резеда вторая — это моя рабочая лошадка, дочь той Резеды, что была у меня в Алешках. Ты ее помнишь, тоже на нее садился. Вылитая мама! Старушка проехала со мной полстраны и вернулась назад. Почти ослепла, стоит в стойле с противоположной стороны. А вот это — мой. наш рысак, будущая беговая гордость.
— Да, ладно, Иван! Не поправляйся. Твой он, твой! И только благодаря тебе он здесь стоит. Я же не пытаюсь отобрать у тебя что-то! Не будь тебя —  может, ничего бы этого не было, ты же должен был понять, о чем я протрубил.
— Понимаю. Смотри, какие у него тонкие ноги! Масть — каурая, очень редкого оттенка.
Жеребец по кличке Цезарь неожиданно вскинул голову и заржал.
— Видишь, негодует, хочет на прогулку. Утром мы запряжем его в двуколку и дадим ему возможность надышаться ветром!
Троепольский добросовестно прошел все стойла, удивляясь звучности имен жеребцов и кобыл. Здесь были лошади, белые как лебеди, серые в яблоках, гнедые и черные — среди них Саламандра и Суламифь, Циния и Резеда, Гнедой и Глечик, Ганнибал и Цезарь
— Ваня, скажи, кто придумывает клички твоим красавцам?