Тайна прикосновения
К началу войны директора совхоза в Алешках арестовали, и в обкоме ломали голову кого, назначить руководителем. Подвернулся Марчуков, из комбедовцев, комсорг института, с образованием. Иван досадовал: «Если бы не пошел записываться в десантники, никто бы не послал меня на рентген!» На что Паша ответила: «О чем ты говоришь! Если бы тебя не подлечили в Воронеже, тебя увезли бы в госпиталь из окопа! Ты знаешь, сколько легочников мы отправляли в тыл зимой?»
Иван рассказывал ей, как они эвакуировали совхоз в Ульяновск, когда немцы стали подходить к Воронежу, как разгружать состав в Ульяновске прислали курсантов пехотного училища. Там разыскал директора совхоза брат Паши, Володька, семнадцатилетний доброволец из Карачана.
— Где же он сейчас? — заволновалась Паша.
— Скорее всего, на фронте. Их готовили по ускоренной программе. Обещал писать мне. Но в Ульяновске я так и не успел получить от него письма.
Этой ночью Паша боролась со сном: покачивая малыша, она думала и о Володьке, закончившем свою войну в сорок пятом в Вене. Ему к тому времени исполнился двадцать один год, боевые ордена украшали его грудь, когда он поступал в институт в Воронеже. Весной он приезжал в Александровку, привез отрез шинельного офицерского сукна стального цвета, произведенного для Вермахта, и несколько старинных немецких фигурок из фарфора.
Все три года Володька воевал во фронтовой разведке и закончил войну без ранений. «А я по-быстренькому, между пулями!» — смеялся он. Паша не могла представить Володю взрослым — брат вырос без нее. Худенький, небольшого росточка, необычайно подвижный; большие синие глаза под широким лбом, казалось, не ведали сомнений: он чувствовал себя героем и, видимо, не собирался снимать свою гимнастерку с орденами. Вот только волосы его рано начали редеть, и уже к тридцати годам голова Володи обнаруживала сходство с лысой головой отца — Ивана Степановича.
Володька достал из своего солдатского рюкзака бутылку водки:
— Давай посуду, Пашуня! За твое здоровье, за будущего сына да за разведку! А где Иван?
— Иван появляется дома ночью и раньше солнышка уходит. Посевная!
Так и не дождался Володька Марчукова, допил бутылку водки один. Пил не пьянея, поглядывал на круглый живот старшей сестры, рассказывал об отце, к которому только что ездил, а она вспоминала, как ночью бежала с ним на руках в ливень Как давно это было!
Паша рассказывала о том, как ездила в Казахстан за Борькой, с тревогой смотрела, как пустеет бутылка. Боря не отходил от дяди Володи, с восхищением разглядывал его гимнастерку с наградами.
— Кем будешь, Борька? Летчиком, как дядя Жора? А я вот, брат, по-пластунски пол-Европы. на брюхе пропахал. Твоя мама знает, что это такое!
Рано утром Володька пешком ушел на станцию — он понимал, что такое посевная.
ГЛАВА 17
ИВАН МАРЧУКОВ: ЗЕМЛЯ МОЯ!
Что в душу запало — останется в ней.
Ни моря нет глубже, ни бездны темней!
А. Грин
В молодые годы Иван не сомневался, что добьется всего, о чем мечтал вместе с друзьями. Война все перевернула.
Уже два года минуло после победы, и он часто вспоминал Стукова, Троепольского, романтику молодости, их юношеский максимализм. В газетах тех лет много писалось о технике, которая придет на поля, об агрономической науке, призванной вместе с машинами совершить революцию на селе. Все поменяется, настанет изобилие, только надо учиться и много работать.
Он не забыл, как перед тем как отправиться на учебу в Воронеж они оседлали лошадей и помчались вдоль совхозных полей. Разгоряченные скачкой друзья остановились там, где незасеянный участок «отдыхал» под пашней. Незабытые дедовские методы давали возможность получать хороший урожай с «отдохнувшей» землицы.
— Теперь мы хозяева всех этих просторов! — провозгласил Стуков, спрыгнув с лошади.
Они стояли на пашне, и их сапоги утопали в жирном черноземе. Иван наклонился, схватил рукой ком земли, нагретой на солнце:
— А что, ребята! Давайте поклянемся на этой земле, что будем верны ей, пока живы!
— Клянемся! — сказали все трое нестройно, но с энтузиазмом.
Самым первым вернулся к земле Гаврюша Стуков — он погиб в первые дни войны. Троепольский сейчас трудился в областной газете, писал о колхозных угодьях, и его фамилия как нельзя лучше соответствовала теме урожайности. «Троепольную систему агрономии» Иван успешно использовал в своем хозяйстве. Долгими зимними вечерами молодой директор просиживал над книгами по селекции растений, агрономии, иногда доставал свои институтские конспекты.
Когда-то он записывал лекции, по существу не очень задумываясь, а теперь открывал для себя горизонты агрономии заново. Пытался докопаться до сути и вновь возвращался к тем же проблемам. Ведь земля, на которой он родился, была лучшей во всей России!
В один из приездов домой из Воронежа Иван обнаружил в комнате у отца два толстых журнала, пожелтевших от времени. Это были «Труды Императорского Вольно-Экономического Общества». В первом номере журнала за 1897 год он нашел «Физико-географические области Европейской России» Г.И. Тенфильева, где ученый разделил Россию (включая Польшу и Финляндию) на четыре области исходя из почвенных условий (особенно — выщелочности!) и растительных покровов.
Так Иван впервые открыл для себя, что живет на лучшей земле во всей великой России. Полоса тундры, входящая в северную область, включала в себя торфяно-бугристую, песчаную, глинистую и каменистую почвы. Потом шла полоса болот и тайги, затем — суходолов и смешанных лесов. Там, где остановились ледники, тащившие за собой огромные каменные валуны — памятники тому времени, начиналась южная полоса России.
Области арало-каспийской солонцеватой пустыни, глинистых песков и пустынь, области южного берега Крыма бедны для земледелия. И только древнестепная область южной России, полоса черноземная — историческая житница страны. Наверное, все знали об этом, но только специалисты могли определить разновидности чернозема и его потенциальные возможности. В Воронежской области наряду с черноземом можно было встретить и бледноцветные, лессовые почвы, донское предстепье (выщелочный, лесостепной, прерывистый чернозем).
Видимо, поэтому в «Трудах.», в четвертом номере за 1898-й (через год), Д.И. Рихтором предпринята попытка деления европейской России на двадцать четыре района по уездному принципу. Основными признаками деления, по Рихтеру, приняты физико-географические условия: почва, распределение влаги, климат, растительный покров, культура земледелия, плотность населения. Дается анализ плодородия почвы, условия земледелия и землепользования. Воронежская губерния, по Рихтеру, входила в особый район, прихватывающий Черниговскую губернию и простирающийся до Волги.
Когда Иван притащил оба журнала в институт и показал их своему преподавателю, профессору Снетко, тот посоветовал спрятать их подальше, а еще лучше сжечь.
— Молодой человек! Советской науке от царизма ничего не нужно! Вы решили поиграть с огнем?
Марчуков больше никому не показывал свою находку, но в свободное время изучал язык статистики журналов, возвращавшей его в годы, когда Россия экспортировала зерно в Европу.
Так он обнаружил, что Россия успешно торговала зерновым хлебом и мукой, мясом и молоком, животными и птицей, яйцами, прядильными материалами, масличными семенами, жмыхом, сеном и соломой. За 1887 год из России было вывезено сельскохозяйственных продуктов на шестьсот тысяч золотых рублей, по тем временам сумму огромную. Наибольший процент пахотных земель был в Курской (74%), Тульской(73%), Воронежской (69%) губерниях. И эти показатели относились к тому времени, когда не было иной тяги, кроме конной. Чего же можно добиться, имея в коллективных хозяйствах трактора!
В «Трудах.» отмечалось, что в российских городах к тому времени жило двенадцать процентов населения, а сто десять миллионов «мужицкого царства» обрабатывали землю вручную.
Но самые полезные сведения Иван почерпнул о почве. Императорское Вольно-Экономическое общество делило почву европейской России на две группы: черноземные южные и северные. Как говорилось в «Трудах.», линия, разделяющая эти виды почв, тянулась от австрийской границы (Радзивиллов) через Житомир к Киеву, проходя южнее последнего, затем поворачивала на Орел, Тулу, Рязань, Симбирск и Уфу, следуя изломанному направлению. К югу от этой линии до предгорий Кавказа и астраханских песков простирается чернозем. Здесь преобладают степи, лесов мало или почти вовсе нет, часто ощущается недостаток воды, вследствие чего необходимо разрыхлить верхний слой и навоз запахивать очень мелко, чтобы сохранить влагу в глубоколежащих слоях.
Весь последующий текст Иван подчеркнул для себя карандашом.
«Содержание перегноя в черноземе колеблется от 4% до 16%. Физические свойства чернозема делают его весьма благоприятной почвой для растений, но он имеет существенный недостаток — страдает от засухи».
На карте — приложении к журналу, обозначающей характеристики почв центрального черноземного района, он обозначил красным карандашом естественные залежи фосфоритов, ценнейших удобрений для обедненных земель.
Даже в своем хозяйстве, занимающем не столь обширные области, он столкнулся с различными видами почв. Это лишний раз говорило о необходимости иметь в совхозе свою лабораторию почвоведения и селекции растений. Директор уже оборудовал пустующее помещение под лабораторию, куда в специальных горшочках собрал со своих полей все образцы грунта. Оставалось завезти из области реактивы и кое-какие приборы. Победить непредсказуемый климат можно только районированными сортами пшеницы, обрабатывая почву по особой технологии, позволяющей сохранять влагу.
Пожелтевшие от времени «Труды Императорского Вольно-Экономического Общества» Иван возил с собой повсюду, но больше никому не показывал.
Откуда в небольшом селе, в доме портного с многочисленным семейством, могло появиться столь раритетное издание?
Петр Агеевич Марчуков принадлежал к сельской интеллигенции, до которой не было дела ни царской, ни советской власти. Такие люди существовали сами по себе, таковыми их делал собственный образ жизни, богопослушание, семейные традиции и извечная любовь к труду. Петр Агеевич не употреблял спиртного, не курил. Кроме Библии, интересовался литературой, читал газеты и журналы.
Клиенты его были разными: он обшивал в основном зажиточных, но нередко его навещали люди весьма образованные. Один из них, Семнитский Демьян Апполинарьевич, захаживал частенько. Поначалу как клиент, затем запросто, по-домашнему.
Семнитский был из тех русских людей, которых называли «подвижниками». На собственные деньги он обосновал сельскохозяйственную школу-интернат для сельских детей в Ежовке, в пяти километрах от Алешков. По образованию преподаватель истории, Демьян Апполинарьевич живо интересовался агрономической наукой, последние годы работал в попечительском совете крестьянства при Борисоглебской волостной управе.
В один из летних вечеров за чашкой чая в доме Марчуковых решилась судьба Ванятки. Ему исполнилось семь лет, и Петр Агеевич отдал сына в интернат Семнитского.
Это решение его было безоговорочным. Марчуков почитал за счастье для Вани находиться под крылом столь образованного человека, методы которого сводились не только к учебе, но и воспитанию детей трудом на земле.
Сам Петр Агеевич стремился привить интерес младшенькому к растениям.
— Вот смотри! — говорил он, протягивая к глазам Вани свою ладонь. — Вот маленькие семечки. Их мы посадим весной в землю, там они набухнут от влаги, из них появятся маленькие росточки. Росток поднимется вверх, потянется к солнцу, появятся корешки, которые питают стебель, и он окрепнет, вырастет большим, с красивыми желтыми листами вокруг круглой головы. Эта голова будет поворачиваться за солнцем, чтобы новые семечки росли, вбирая в себя тепло. Вот так из одного семечка появится много новых. Каждому растению у человека есть свое место, как и всякому семечку.
По такому же принципу было построено обучение в интернате Семнитского. Главное — не заставлять, а пробудить интерес у крестьянских детей, дать им возможность увидеть результаты своего труда, собрать урожай на делянках, возделанных своими руками. Младшие ученики помогали старшим, а результаты их общего труда как нельзя лучше видны были на кухне интерната, в виде изобилия всевозможных овощей за столом.
Демьян Апполинарьевич — небольшого роста, сухощавого сложения старик с редкой седой бородкой — носил пенсне и был скорее похож на «книжного червя», чем на любителя земледелия, но в нем удачно сочеталось и то и другое. Он преподавал детям русский язык, историю, литературу, арифметику и географию: в единственном лице — попечитель, преподователь и воспитатель. Два подсобных рабочих и истопник (а заодно и повар) содержались на деньги попечительского совета, а прокормить себя ученики должны были собственным трудом. На грядках Семнитского росли гигантская морковь, удивительная свекла с цветными окружностями в разрезе, диковинная капуста и много всякой всячины.
Здесь проводил одинокий старик свои опыты на земле, а заодно учил деревенских ребятишек агрономии. Авторитет Семнитского среди местного населения был огромный, отдать свое «чадо» в его интернат считалось престижным.
Иван никогда не забудет своего второго отца, его негромкий, но глубокий надтреснутый голос, заставлявший вслушиваться даже эту деревенскую непоседливую ребятню: Ванятка частенько стоял на коленях под образами за свою излишнюю подвижность — это было самым строгим наказанием в интернате.
В его памяти сохранилась большая изба, рубленная из цельных бревен и крытая железом, просторный класс с длинными скамьями вдоль узких столов, такая же столовая с русской печью и спальни, рассчитанные на десять человек каждая. Жилая часть интерната Семнитского имела собственный вход и свою печь. Когда истопник напивался, ребята носили из пристройки дрова в комнаты к преподавателю, и он иногда угощал мальчишек своим чаем с конфетами, беседовал с ними, рассказывая об истории края, в котором они жили.
Ивану дороги воспоминания о детстве, и хотя он сам не пытался как-то связывать их с настоящим (сильно спешил жить — размышлять было некогда!), именно там, в детстве, он становился тем, кем дальше идет по жизни. В нашем детстве из посаженных родителями зернышек вырастает незримое растение «задачи действия», заставляющее положить на какое-то дело всю нашу жизнь.
Нет, он не забыл, как бегал смотреть на подсолнухи, поворачивающие свои шляпки за солнцем, как держал в руках распустившиеся головки бархатцев — любимых цветов Петра Агеевича.
Каждый год весной отец, призвав на помощь Ванятку, сажал цветы перед домом, в палисаднике и во дворе. Теперь, в своей взрослой «директорской» жизни, несмотря на занятость, он находил время собственноручно разбить цветник перед домом: растения, посаженные собственной рукой, будили в нем чувства человека, дающего жизнь чему-то прекрасному.
Не случайно он любимую кобылу, на которой разъезжал по полям еще в Алешках, назвал Резедой. Теперь он ездил на Резеде второй — приплоде состарившейся любимицы, — серой в яблоках, точной копии своей матери. Полуослепшая верная подруга и неизменная спутница его в рабочих буднях до сих пор находилась в стойле на его конюшне. Чего стоило сохранить лошадь в голодные военные годы, знает только он. Иван вывез ее в Ульяновск, где она ожеребилась, и привез в «Комсомолец», отбивая все попытки пустить ее под нож. Теперь он разрешал сыну приходить в конюшню с кусочками мягкого хлеба: Борьке нравилось кормить старую лошадь с ладоней.
Шел четвертый год, как Иван обосновался здесь, в Новочигольском районе. Главное — он сохранил при эвакуации в Ульяновск рабочих непризывного возраста, скот и лошадей и за три года вывел совхоз в передовые по области.
В конце сорок шестого, в год рождения второго сына, Марчукова пригласили в обком на торжественное совещание по случаю празднования Октября, и Иван ехал в Воронеж с легким сердцем: все планы по сдаче мяса и молока были перевыполнены с лихвой, а хлеба удалось собрать в три раза больше намеченного.
Стояла холодная погода со снегом, и Иван, кутаясь от ветра в высокий воротник кожаного утепленного пальто, пробирался к улице Свободы.
Здесь, в полуразрушенном после бомбежки трехэтажном доме, жила сестра Зиночка с пятилетнем сыном Славкой. Славка появился на свет в сентябре сорок первого в Алешках, в доме родителей. Муж Зиночки с первых дней войны ушел на фронт и пропал, а сестра работала теперь в тресте молочной промышленности — она окончила по этому профилю институт в Пушкине, под Ленинградом.
Обычно, приезжая в Воронеж, Иван нес сумки с провизией для сестры, которые заботливо собирала Паша. Он называл эти сумки «аргументами в пользу смычки деревни с городом». В этот раз он спешил и не успел прихватить «аргументы» с собой.
Марчуков прошел мимо площади с памятником Ленину: обком восстановили, но кругом еще полно было руин. Улица Свободы находилась в трехстах метрах от обкома — удобнее не придумаешь. Иван свернул за угол и увидел в наступающих сумерках девушку с авоськой — она спешила к дому номер двадцать, где жила Зина. На ней был короткий кроличий полушубок, сапожки и полосатый шарф с такой же шапочкой, показавшийся Ивану знакомым.
Марчуков повыше поднял воротник, нахлобучил на глаза шапку, засунул руки в карманы пальто как можно глубже и поспешил следом за девушкой. Ее каблучки застучали энергичнее: она прошла в калитку и по дорожке среди битого кирпича поспешила к металлической лестнице, словно прилепившейся к побитой осколками стене. Половина дома пребывала в развалинах, а на тыльной стороне сохранилась эта пожарная лестница: ее пролеты заканчивались небольшими площадками перед входом на второй и третий этажи.
Оглядываясь, девушка спешила к этой лестнице: единственный фонарь на углу слабо освещал развалины, девушка споткнулась, упала, поднялась и побежала к лестнице — незнакомец шел за ней широкими шагами. У самой лестницы она слабо вскрикнула, потом громко, что было силы, закричала: «Помогите!», но каблуки не давали ей возможности передвигаться быстро: незнакомец настиг ее и схватил за локоть. От страха Зина медленно опускалась на ступеньки, открывая рот и силясь что-то прокричать.
— Я здесь, иду на помощь! — радостно возвестил Иван, приподняв шапку с глаз.
— Фу. Ваня! Да разве ж так можно! У меня сердце чуть не выпрыгнуло!
Они поднялись на площадку на втором этаже, и Зина открыла ключом дверь. Под дверью, поджидая мать, стоял Славка — кареглазый, с ангельским личиком. Иван вручил ему кулек с конфетами, поднял его на руки и поставил на стол.
— Ваня! Чего придумал — на стол в ботинках! Ну, ты, директор, никак не меняешься!
Иван засмеялся, потом неожиданно закашлялся. Он прижал носовой платок к губам — сестра с укоризной глянула на него:
— Надеюсь, в этот раз ты сходишь в больницу?
— Схожу, Зиночка, обязательно схожу!
В маленькой кухоньке, которая заодно была и прихожей, из кирпичей, набранных на развалинах во дворе, сложена небольшая печка с металлической трубой, вытянутой к окну. Здесь же, возле стены, припасены доски из разбитых ящиков. Дверь в единственную комнату с левой стороны открыта, в очаге потрескивают дрова.
Иван подошел к печке, которую они вместе с братом Леней поставили на кусок танковой брони, протянул руки к горячим кирпичам.
— Зиночка, Леня давно был?
— В сентябре приезжал. Ты бы съездил к нему, поговорил с ним.
— Зина, говорил не один раз и предлагал хорошие должности и у себя, и в Воронеже. Сильно обиделся он! Ты знаешь его характер.
Трех погибших на войне братьев не вернешь, а вот Ленину судьбу жизнь поломала. Война не дала ему окончить Лесотехническую академию в Ленинграде. В рядах защитников города он провел все девятьсот дней блокады. Занимался организацией возведения оборонительных сооружений, работал в штабе фронта, был ранен. В офицерском звании вышел в отставку с инвалидной пенсией, поехал на родину и застрял в родном селе. Его комнатка в коммуналке на Моховой в Ленинграде была отобрана «за отсутствием съемщика». Леня женился в родной деревне да так и остался жить при стареющих родителях. Затем он устроился учителем в школу — единственное трехэтажное кирпичное здание на селе, построенное земством еще в 1909 году. Здесь непримиримый Леня вошел в конфликт с директором, для которого приусадебный участок при школе стал собственной вотчиной и прибыльным делом. В результате бунтарь стал выращивать цветы, размышлять о несправедливостях жизни и почитывать тома философии, к которой тяготел с юности.
Частенько он рассказывал Ивану о «страшном, неправедном мире, в котором мы живем», и приводил высказывания Марка Аврелия: «У нас нельзя отнять прошлого, потому что его нет. Нельзя отнять будущего, которого мы не имеем и даже знать не можем. А вот настоящее. Это как раз то, о чем мы меньше всего заботимся».
Раздумывая в одиночестве над несовершенством мира, Леня решил внести лепту в его исправление, и если не задаваться целью выстроить события в строгом хронологическом порядке и попытаться забежать вперед, то перед нами выстроится жизнь талантливого человека, который в силу сложившихся отношений с властью стал изгоем.
В начале шестидесятых годов Леонид написал в областную газету статью, в которой рассуждал о том, как может человек, всю жизнь проработавший в колхозе, прожить на пенсию в тридцать рублей. Он составил подробную калькуляцию стоимости продуктов, необходимых для одного человека, и получилось, что по самым скромным меркам прожить таковому на месячную зарплату можно лишь две недели.
В один из дней с горы спустилась черная «Волга» и остановилась рядом с домом Марчуковых. Во двор собственной персоной вошел первый секретарь райкома со своею свитой. «Неправильный расчет у вас, гражданин хороший, получается, — сказал он. — Вы не учли, что у нас медобслуживание бесплатное». Тогда Леонид ему ответил: «Хорошо, вот прошли две недели, деньги кончились. Но за это время, слава богу, я не заболел. Так, может, мне пойти в больницу и колбасы выписать?»
«Не занимайтесь демагогией!» — изрек начальник и укатил. Леня потом рассказывал: «Это называется у них “разъяснить народу”». Ведь все-таки я фронтовик, пенсионер по инвалидности, поэтому и удостоился!»
И пришел Леонид к мысли, что партия — спрут на народном теле и ее необходимо упразднить. Мысли, как известно, всегда просятся на бумагу. И Леня изложил их с присущей ему скрупулезностью в общей тетради. Делал все это он со всевозможными ссылками, фактами, с цитатами. Труд получился достойный, аргументированный, с непреложным выводом о роспуске существующей партии и создании новой — партии реформ.
С этим трудом Леонид отправился в Москву, и ни куда-нибудь, а прямо в ЦК. Он справедливо считал, что если осудили Сталина, значит, найдется кто-то, кто захочет глянуть правде в глаза. Многие гении не были лишены наивности, но не до такой степени. Сохранился рассказ самого Лени, побывавшего в лабиринтах ЦК. Чиновник, читавший его тетрадь при нем, краснел, бледнел, вытирал лоб платочком, потом вызвал еще двоих. Пришли к выводу: «Надо разобраться!»
Ему предложили подождать в приемной, потом пригласили «пройти», и уже в коридоре его ожидали люди в белых халатах. Они рассказали ему по дороге, что ему необходимо отдохнуть, подлечиться и что это — лучший для него вариант.
В палате койка Лени оказалась рядом с койкой молодого инженера-механика из Тамбова. Тот тоже додумался составить расчет для жизни семьи с двумя маленькими детьми на его зарплату. Были люди из Сибири и Дальнего Востока, и все они поверили новой власти, клюнули, как говорится, на удочку.
Доктору Леня сказал, что дома больные старики остались, что уезжал на один день. К его удивлению, доктор отнесся к нему благожелательно. Он сказал: «Да, я понимаю, может быть, вы погорячились? Чего не бывает! Если вы письменно откажетесь от ваших деклараций, то поедете домой».
Леонид написал, что ошибался и раскаивается. Его отвезли на вокзал и посадили на поезд, заранее купив билет.
Так он и жил с родителями, выращивая овощи и цветы. В колхоз идти отказывался, не хотел работать и в хозяйстве Ивана. Человек из эрудитов, образованный, начитанный — тем не менее не хотел слышать ни о каком трудоустройстве в госучреждение.
Леонид из всех братьев выделялся могучим телосложением, немногословностью. Читал он много, любил играть в шахматы. С одной стороны, для родителей было неплохо иметь под боком хоть одного сына, но все Марчуковы были единодушны: человек талантливый не должен хоронить себя в затворничестве. Леонид же твердо стоял на своем, и все уговоры были бесполезны!
И в этот осенний вечер сорок шестого года Зиночка вновь вела разговор о Лене, и Иван в который раз обещал повлиять на брата. За ужином она рассказала, что получила письмо от Жоржа: он служит на Дальнем Востоке, в Переясловке, штурманом полка. С Галкой расходились («Ты же знаешь Галку, вытворяла без него бог весть что!»), но потом сошлись снова, у них подрастает дочь Римма, планируют завести мальчика.
— Зиночка, вот ты все о братьях печешься, а сама-то как? Трудно, поди, одной? Хоть сходила бы куда на танцы!
— Ходим изредка со Славкой к Мильманам. Какие милые люди! Я таких не встречала Нина Андриановна ко мне, как к дочери, хоть и старше ненамного.
— А как Давид? Летает? Шевелюра такая же, больше моей?
— Давида Ильича, как и тебя, дома не бывает. Ты — как ветер в поле, а он воюет с ветрами в небе. Спрашивал о тебе.
— Завтра обязательно к ним зайду! Иногда гляну в небо на самолет — аж сердце защемит! Это Мильман приобщил меня к небу. Никогда не забуду, как прыгал с парашютом, когда учился в СХИ. Да уж, видно, судьба моя в земле зарыта! Но так хочется снова подняться в небо! Может, уговорю Давида?
Не знал Иван, что меньше чем через год он поднимется в небо, но при обстоятельствах, которых он никак не мог предполагать.
* * *
Случилось то, чего Иван никак не ожидал. На торжественном собрании первый секретарь обкома вручил ему медаль за «За трудовую доблесть» и объявил о присуждении денежной премии за «значительные успехи» и перевыполнение плана по «основным показателям».
Столько поздравлений от коллег Иван никогда не получал. Подходили пожать руку совсем незнакомые люди, объявились сокурсники по институту, работавшие теперь в разных районах области и в Воронеже, в управленческих учреждениях. Многие это делали искренне, а некоторые — в особенности руководители соседних колхозов — с непонятными ухмылками. Пройдет много лет, прежде чем Иван поймет: лучшее место не впереди, а в «середнячках», когда тебя и не ругают, но и не хвалят. Оказывается, в серединочке — место теплее, надежнее.
Тогда же он искренне радовался успеху. Накупил шампанского, конфет, решил отпраздновать награду вечером, вместе с Зиночкой, у Мильманов. Тем более что Давид Ильич был дома. Но днем еще предстояло нанести визит директору треста совхозов, Ярыгину Константину Семеновичу. «Ка-эс», как звали главу треста сами сотрудники, — боевой полковник, демобилизованный после ранения на фронте, отчаянный сквернослов и заядлый курильщик, человек открытый, с бойцовским духом: имел привычку говорить в глаза все, что он думал, не только подчиненным, чем и снискал себе уважение среди директорской братии совхозов области.
Многим он помогал и советом и делом, а многих и прошибал пот на ковре перед его столом в кабинете. Иван не ожидал каких-то неприятностей и с легким сердцем шел к своему начальнику.
— А, Марчуков! Ну, заходи, заходи! — услышал он знакомый прокуренный голос.
Черточка, казалось бы, маленькая: большинство обладателей таких кабинетов делали вид, что заняты, и не сразу обращали свой взор на посетителя. Этот не из тех! Он отослал секретаршу с бумагами и чиновника своего ведомства: «Зайдете попозже!»
— Ну, что, Ваня, говорят, ты у нас герой? — улыбнулся Ярыгин в белые, пожелтевшие от курения усы. И сейчас он держал в зубах потухшую папиросу, правая его рука без пальцев была засунута за отворот полувоенного френча.
— Герои, Константин Семенович, на фронте были. А я — лошадь ломовая!
— Ну, ну. не скромничай. Поздравляю! Нам такие, как ты, люди — нужны! Только вызвал я тебя не ради поздравлений. Жалуются на тебя, понимаешь. Тут у меня целая папка накопилась.
— Жалуются известно кто, Константин Семенович! Не даю жизни лодырям да пьяницам.
— Да если бы только эти! Руководители соседних колхозов сигнализируют, что отбираешь рабочие руки.
— Они виноваты сами: людям за работу надо платить! У меня столовая, где вкусно готовят за копейки, за хорошую работу я плачу достойно, но по существующим расценкам. Все, что сверху — натурпродуктом, для поощрения.
— Все так, я тебя ни в чем не виню. Но. у колхозов — другая песня. Мой тебе совет: ты их не тронь! Иначе будут у тебя неприятности, могут написать и в обком. Создавай свою рабочую силу, сейчас многие в поисках сытой жизни двинулись из города в село.
— Хорошо, Константин Семенович, учтем!
— Как у тебя с коневодством? Сверху требуют поставок и для армии, и для хозяйства.
— Завез племенных, с Хреновского конезавода. Растим молодняк. Много не обещаю, но план выполню, исходя из возможностей.
— Здесь ты, Ваня, хитрец, мать твою! Для себя чистокровок держишь, барствуешь?
— Константин Семенович, пяток кобылок держу. Выезд организовал и даже небольшой ипподром планирую, рядом с Орловским манежем. Есть что показать, приезжайте в гости!
— Слышал, и арабскую кровиночку имеешь!
— Вороная, Аргентиной зовут. Огонь лошадь! Приезжайте, я и «качалки» для заезда раздобыл.
Иван знал, что «заезд» — слабость Ярыгина, что он, когда бывает в Москве, тайком посещает столичный ипподром. Коневодством в стране заправлял маршал Буденный, и конезавод в Хреновом, а также все поголовье орловских рысаков были под его пристальным вниманием.
Вечером Марчуков забрал Зиночку и Славку, и они отправились на улицу Студенческую, к Мильманам. До улицы Кольцовской было недалеко, здесь они сели на трамвай и через три остановки вышли. Многие дома лежали в развалинах, и центр города, где жила семья летчика, не был исключением. Дом, где жили Мильманы, не пострадал, и здесь успели навести порядок во дворе. Ветви старых кленов летом своей сенью покрывали лавочки во дворе, а сейчас они стояли голыми, покачивая в свете фонарей черными ветками.
Давид Ильич открыл им дверь, подхватил Славку на руки, из-за него выглядывала Нина Андриановна, радостно провозгласившая:
— А вот и наш герой труда и сопровождающие его лица!
Черная шевелюра Мильмана, зачесанная назад, кое-где начала седеть; обычно волосы рассыпались по обе стороны его лица, и Давид ладонями проводил по ним, восстанавливая прическу. Сейчас на его голове была сеточка. Под шевелюрой — огромные голубые глаза, мясистый нос, полные губы. Его крупная фигура занимала все пространство прихожей: эта потертая кожаная куртка, знакомая Ивану с довоенных лет, казалось, не снималась им никогда. В квартире было прохладно, Славку решили оставить в пальто.
Сетка, накинутая на волосы Давида, говорила о том, что он допущен на кухню к нарезанию продуктов. Ниночка была щепетильна в вопросах санитарии — не дай Бог, волос окажется на тарелке.
Чета Мильманов — антиподы. Ниночка небольшого росточка, подвижная, не замолкающая ни на минуту, а Давид — медведь-молчун, за него говорили выразительные глаза-прожекторы. После какого-то летного инцедента, о котором он Ниночке не обмолвился ни словом, эти «прожекторы» стали часто моргать, непроизвольно, особенно когда он волновался.
Иван подначивал друга: «И как ты медкомиссию проходишь? Наверно, все врачи — женщины? Девушки это любят, а как тебя начальство переносит?»
В гостиной, рядом с пианино, стоял накрытый белой скатертью стол. Хоть и лихой послевоенный год, но были здесь и капуста квашеная, и соленые огурчики, и маринованные грибочки «от Нины Андриановны», дымилась вареная картошка.
Зиночка прихватила с собой деревенской колбасы, которую Ваня привозил в прошлый раз, да еще шампанское и шоколадные конфеты, добытые Марчуковым в обкомовском буфете.
Иван угощал конфетами Славку и Алика, восьмилетнего сынишку Мильманов, ровесника Бори: последний — весь в отца, серьезный, с надутыми губками, но лицом более похожий на светловолосую Нину. Хозяйка включила радио, передавали новости: «Сегодня, в столице нашей Родины Москве, состоялся парад войск.»
— Все к столу, все к столу! — командовала Нина Андриановна.
Алик отправился в свою комнату знакомить Славку с игрушками, взрослые сели за стол. Шампанское запенилось в бокалах, и Нина, опережая мужчин, сказала:
— За нашего героя-директора! Быть ему большим человеком!
— Нет, так, друзья, не годится! Сначала выпьем за наш светлый праздник, за парад на Красной площади! Почти тридцать лет мы живем без царизма!
— Что ж, за парад — так за парад! — подмаргивая глазами, сказал Мильман.
Все выпили до дна и принялись кушать. Ваня напал на селедочку, которую Нина раздобыла на черном рынке.
— Ну, теперь за медаль! А, кстати, где она? Показал бы. — наседал на Ивана Давид, сидевший рядом.
— Ба! А я ее на «Свободе» оставил! Да че там медаль! Главное — премию обещали, так что будет повод еще раз обмыть. Ну, тогда уже у нас дома — никуда не денетесь, милости просим. Не все тебе, Давид, в самолете сидеть! Приедешь, Аргентину в «качалку» запрягу, пронесет с ветерком, что на твоем аэроплане!
Выпили за хозяев, за Зиночку и Пашу, за родившегося Саньку. И, как это всегда было, когда приходил Иван, Нина встала из-за стола, прошла к пианино. В комнате полились чудные звуки «Лунной сонаты». Потом Нина перешла на Шопена: умиротворяющая мелодия, состоящая из, казалось бы, не связанных меж собой нот, «сотворяла в душе элегию», как любил говорить Иван.
Нина повернулась на вращающемся стульчике к гостям, и все зааплодировали.
— Ваня, твой выход!
— Да, да, Ваня: «Дремлют плакучие ивы.»! — поддержала Зина.
Иван не любил, чтоб его упрашивали, пел всегда с удовольствием, но не стал выходить к инструменту, предпочитая петь за столом.
— Как жаль, что нет Паши! Помощники у тебя слабые! — вздохнула Нина и начала вступление к романсу. Действительно, голосом в этой компании больше никто не обладал, Давид даже и не пытался петь, а Нина с Зиночкой могли легонько подпевать.
Аккомпаниатор остановилась, и Иван, откинувшись на спинку стула, запел:
Дремлют плакучия ивы,
Тихо склоняясь, над ручьем.
Струйки бегут торопливо.
Шепчут о чем-то былом.
Шепчут, все шепчут.
О че.о.о.м.то былом.
Думы о прошлом далеком
Мне навевают они.
Сердцем больным, одиноким
Рвусь я в те прежние дни.
Рвусь я, все рвусь я.
В те пре.е.е.жние дни!
Где ж ты, родная, далеко?
Помнишь ли ты обо мне?
Так же, как я, вспоминаешь,
Плачешь в ночной тишине?
Плачешь, все плачешь.
В ноч.но.о.й ти.шине!
Голос у Ивана не был сильным, но он был проникновенным по тембру, по своей мужественности и глубине. Он, как говорили, пел не горлом, а грудью. Это был «второй голос», хорошо поставленный еще в церковной школе. Романс закончился, снова зааплодировали, а у чувствительного неразговорчивого Давида мелькнули в уголках глаз слезинки.
— «Белую акацию», Ваня. «Белую акацию»! — запросила Зиночка.