Похитители времени

Штурманский портфель с четырьмя отделениями, вмещавший в себя ящик водки, был до отказа забит этим винегретом, который из года в год пополнялся всё новыми изобретениями старших начальников, боровшихся за безаварийность полетов и заставлявших лётчиков исписывать тонны первосортной бумаги.
Любая комиссия в первую очередь смотрела бумаги, и в части, где случалась авария или серьёзная “предпосылка к лётному происшествию”, царил аврал по переворачиванию полетных листов, плановичек, лётных книжек и графиков. Крамола могла стоить должности, но обычно у толковых командиров, всё заканчивалось разбором недостатков, потом охотой и банькой.
Если бы сейчас у меня спросили, чем ты занимался в авиации все эти шестнадцать лет, я бы сказал: “Устранял недостатки”.
Самое последнее нововведение — “План работы с личным составом на неделю”, где я должен был планировать мероприятия “по укреплению воинской дисциплины”, включая “беседы с членами семьи”. Всё это входило в понятие “знать подчиненных”, и если мероприятие проведено, то в графе “выполнение”, я должен был закрасить кружочек, означавший свершившееся. Когда я рисовал этот план, то старался закрасить кружочки сразу, чтобы потом не забыть.
Думал, что сбежал от всего этого. Здесь — война. Кому нужна эта мышиная возня, будто специально придуманная, чтобы человек ни минуты не мог принадлежать себе, не мог думать, а только писать и писать, погружаясь в пучину бумажного безумия?
Санников давно уже вышел. Ласницкий сидел с сигаретой, насмешливо прищурившись.
— У тебя такой вид, будто  пыльным мешком по голове стебануло. — сказал Саша.
— Так и есть, Одесса. Ни хрена я малевать здесь не буду. Не могу, Саша. Мне надо упасть “у койку”. Возьми себе своего  правочка, старик, а я отдохну.
Саша не возражал, он готов был поцеловать чёрта, а не только эту “простыню” с доброй тысячью кружочков и других знаков, изображавших сотни упражнений курса. Для непосвященных эти знаки — не иначе как каббалистические, но меня почему-то не сильно обременяла гордость за то, что я знаком с ними.
Я здорово устал.


* * *


Утром мы решили сходить в лётную столовую. Попить чайку, проглотить горячую манную кашку с маслом, чтоб желудок не склеился. Возле столовой издалека узрел Пал Палыча — он шёл из штаба.
Его невозможно было не узнать: эта походка пингвина, с раскинутыми, словно крылья, руками, растопыренной пятернёй, будто изготовленной, чтобы хватать. Он остановился возле меня, поздоровался, отвечая на мое приветствие.
— Вы зайдите ко мне в штаб. Прибросим плановичку на завтра. — Зам. командира редко тыкал, на “Вы” обращался и к прапорщику, и к солдату, особенно, когда отчитывал. Из столовой выскочил какой-то летчик, будто ошпаренный, весь красный, с мокрым лицом и непокрытой головой. Санников подозвал его к себе.
— Вы, почему без головного убора? — насупившись, спросил он.
— Да вот, в кармане. –  мялся незадачливый малый, доставая пилотку из кармана.
— У меня много чего в кармане. Я не спрашиваю, что у вас в кармане. Почему у вас нет ничего на голове? Предпоследнее, “китайское”, усвоили?
— Ясно, товарищ командир.
Выражение: «Последнее “китайское предупреждение” Санников употреблял частенько, и когда его спросили, что может за ним последовать, он сказал: “Восточная пытка. Сдавливание головы с помощью верёвки и палки. Если не найдётся верёвка, соберем узкий круг ограниченных людей и накажем, как попало.»
За насупленными бровями, грозным видом Барса, в самом уголке глаз, возле гусиных лапок морщин, крылась еле заметная смешинка.
В столовую мы пришли уже «под завязку». Худющий солдатик собирал со столов рыбные консервы в томате. “Красную рыбу” почти никто не ел, поэтому вечером рыбка уплывет в рваные торбы афганских мальчишек.
— Командир, ты посмотри на него — кивнул мне Игорь на уборщика. — Он же ласты вот-вот склеит.
Ребята  забрали с соседних столов тарелки с тридцатиграммовыми порциями масла — круглыми тюбиками, от жары начинавшими расползаться. В каждой тарелке — шесть порций. Если в манку прибросить хорошо маслица — то больше ничего и не нужно. Остатки  говяжьего рагу с пшённой кашей стояли на столах: мухи плотным роем кружили над своим пиршеством.
Запив кашу чаем чёрного цвета, я отправился в штаб.
Возле гостиницы встретил Фиру.
— Ну, как вы устроились?
— Всё хорошо. Заходите ко мне в гости с ребятами. Угощу вас чем-нибудь вкусненьким.
— Спасибо, Фира. Обязательно зайдем.
Составление лётной плановички — процесс творческий, и мы пропыхтели с Пашей (так я уже звал про себя Пал Палыча) битый час. Ещё час я рисовал чистовик плановички, где хитрые значки с кружочками и стрелками изображали полеты в закрытой кабине, под шторкой, пилотирование при отказавших приборах, с использованием дублирующих средств навигации и способов захода на посадку с имитацией отказавшего двигателя. Теперь надо было собрать подписи полковых — начальника связи, начальника штаба, инженера полка,  зама и командира.
Услышав знакомый голос за дверью, я бросился в коридор.
— Товарищ капитан Сухачев! — Саша, спешивший к выходу, повернулся ко мне. — Нужна подпись, на плановичке.
Доктор поставил свою закорючку напротив врача  части, заулыбался.
— Что, новая метла? Полёты, метода и все такое. При старом заме не особенно летали  для тренировок.
— Очень может быть. Куда ты так спешил? Кстати, ты знаешь, что новый начмед армии прибыл? Он - давний мой знакомый. Сегодня иду к нему в гости, он остановился в гостинице. Не хочешь со мной? Он мужик компанейский.
— Отчего же нет? Мы — как пионеры, всегда готовы.
— Ну, заходи часиков в семь.


* * *


Вечером, с полиэтиленовым пакетом в руках, мы шагаем с Сашей в гостиницу. Легенду о начмеде я сочинил на ходу, зная, что от такого приглашения Сашка не откажется. Мне очень хотелось зайти к Фире, поговорить о том, что сейчас в Союзе, какие ветры дуют с Родины. Идти одному было невозможно, но и собеседника нужно было взять посолиднее. Я знаю, что большинство комнат здесь пустует, поэтому пытаюсь открыть первую попавшуюся, запертую. “Ты смотри, куда-то ушёл, — докладываю я Саше. — Погоди, зайду. узнаю”. Стучусь к Фире, она отвечает из-за двери низким, грудным голосом: “Войдите”.
— Фира, вечер добрый. Гостей не ждали? Тут у вас начмед армии останавливался, вы не в курсе, куда он запропастился?
— Начмед? Был тут один, не знаю, кто он. За ним приехал газик, он укатил.
— Ну вот, приглашают в гости, а сами. Ну да ладно. Вы никого не ждёте?
— Нет. Садись, Леня.
— У меня там за дверью еще один медик.
Фира решительно машет рукой — пусть заходит.
На столе, как по мановению волшебной палочки, появляется копченая колбаса,  банка черной икры и банка импортной ветчины. За долгие годы общения с нашим братом Фира не привыкла мелочиться. Мы прибавили к столу “дуст” и шампанское.
В дальнем углу стоял сиротливо бренькающий, старый ЗИЛок. Фира понесла шампанское в холодильник, а оттуда вернулась с бутылкой армянского коньяка в руке:
— Годы уже не те, пить эту синюгу. Что за летчики пошли? Когда-то они угощали женщин коньяком с шоколадом. а теперь — наоборот.
Я поспешно извлек из пакета шоколадку.
— Да, Фира, авиация вырождается. Обложились со всех сторон бумагой и нос из нее боятся высунуть. Помнишь, как наш дважды герой, боевой командир проводил разбор полетов? Приглашал в высотку* комэсок, а там стоял уже коньячок, закусочка. С генеральского плеча. Шутки, смех. ну и, конечно, по матушке обматерит, если заслужил. Любимое его выраженьице: “Разбумбай-мамай”. А теперь только и умеют — взыскания объявлять.
Я знал слабую струнку Фиры, легендарный командарм был большим её другом и моим тёзкой. Как получилось, что лучшие люди, которых любила эта женщина,  рано уходили из жизни?
Грудь Фиры колыхнулась, глаза потеплели, и она подняла рюмку:
— Давай выпьем за нас, а потом уж и за тех, кого нет.
Мы выпили. Ароматная жидкость, словно волшебное зелье, переносила нас в лучшие времена. Пока Саша осваивался, я взял на себя роль рассказчика:
— Как-то сидим в классе, на занятиях. Прибегает перепуганный диспетчер: “Дрозда к телефону, командарм на проводе”. Комэск — был у нас тогда “Салазар” — будто кол проглотил, понять ничего не может. Почему зовут не его, а рядового лётчика? Бегу, а у самого коленки трясутся. Хватаю трубку: “Слушай, Дрозд, задачку”.  А говорил он как-то своеобразно, будто картавил. Вместо “Слушай, у него получалось — “Слюсай”. Так вот он и говорит: “Слюсай, Дрозд, ты знаешь генерала рыжего, бывшего моего зама, что в Одессе сейчас?»  Может, фамилию его забыл?
Отвечаю: “Знаю товарищ командующий”.- “Так вот, завтра полетишь в Одессу, разыщешь его, и он тебе все растолкует, как и что. Ты должен привезти арбузов.” Арбузов я из Одессы привёз, но с ними получилась заморочка. Как раз в это время на полигоне упал вертолет, летчики погибли, и командующий срочно вылетел разбираться.
Долго ждали на аэродроме и от нечего делать ели арбузы. Наконец прибыла машина: “Мы за грузом”, — доложился старший.- “Для командующего?” - “Для командующего”, — ответил тот. Загрузили арбузы, и с тех пор никто не знает, куда они уехали. Мы даже не потрудились посмотреть на номер машины.
— Ну и что? Влили тебе, как следует? — спросил доктор.
— В том то и дело, что даже не вспомнил ни разу об этом, хотя все кругом доставали: “Как арбузы, вкусные?” Из таких потешных рейсов запомнился ещё один. Здесь вышло все как по нотам. Я накормил главкома картошкой с грибами.
Саша недоверчиво заулыбался: “Ну, ты. Дрозд, загибай, да знай меру”.
— Должны были лететь в Москву, с посадкой в Гродно. На борт нам привезли два мешка белорусской бульбы и три деревянных бочонка с маринованными грибами. В Гродно, к нашему прилету, вся отдельная эскадрилья была построена командиром. Он запустил личный состав в лес и два часа мы ждали, пока летчики собирали грибочки определенного стандарта. Нам принесли два картонных ящика,  и мы удивились, какие крепыши! Все один в один, ни одного червивенького.  Через два часа мы были в Москве и нас встречал порученец главкома.
— Да! — сказала Фира, мечтательно прикрыв глаза — у меня в столовой, всегда маринованные грибочки водились. Сама делала.
Мы наливаем рюмки, закусываем икрой, ветчиной — будто и нет никакой войны за этими стенками, и не слышно, что где-то за аэродромом отрывисто потрескивают выстрелы, бухают взрывы.
Раздается телефонный звонок, Фира протягивает мне трубку:
— Командир, — слышу я голос Игоря, — просил позвонить, не забыл?
— Нет, спасибо. Как у Вас там?
— Разбежались кто куда! Со штурманом дело худо…
С озабоченным видом я отхожу от телефона, извиняюсь:
— Надо к своим, минут на пятнадцать.


* * *


Мне нравилось летать с Пал Палычем.  Санников не лез в управление, не пытался поправлять или подсказывать: просто закроет мое остекление шторкой, залепит пилотажные приборы специальными заглушками и спокойно наблюдает с правого кресла, как я потею при заходе на посадку по дублирующим приборам.
Через два часа полетов  мой комбинезон можно было выжимать. Ни один летчик не летает без ошибок, но вся соль в том, как скоро он их замечает, исправляет, как развита у него реакция, сообразительность, насколько точны и выверены движения.
Выйдя из самолета, я готовился выслушать пятнадцатиминутный разбор, но вместо этого услышал: “Дрозд, ну ты свои ошибки сам знаешь. Распиши в книжке упражнения, принесешь мне на подпись.”  Пашины заходы в тех же условиях оказались лучше, чище, точнее. И тем не менее, он проявлял великодушие, понимал: бывает — получается лучше, а бывает — и похуже, но в целом, почерк всегда заметен. Опытный летчик способен оценить себя сам.
Большинство  проверяющих шесть годовых контрольных полётов использовали, чтобы продемонстрировать свои должностные бицепсы, лишний раз напомнить: “Я начальник”.
Инспекторы и начальники имели право отстранять от полетов лётчиков со сдачей зачетов по всем основным дисциплинам. Но крайние меры использовались редко, такое считалось явлением позорным. Летчика снимали с “котлового довольствия” (отстраняли от “корыта”) и каждая полковая собака знала об этом. Такие горькие пилюли применялись в основном для лечения молодых кадров. Но при желании можно прижать любого, если он - не ходячая энциклопедия лётного дела.
Я мылся в душе и думал: с Санниковым нам повезло. Великодушие старшего — всегда окрыляет. А назавтра нам предстояло новое качество. Мы везли командарма, и опять — в Кундуз. Любимая его точка?
В модуле царило оживление. Одесситы готовились проститься с друзьями и командирами. Под сковородками горели все примусы, которые были в коридоре. Стоял невообразимый чад и гомон.
— Саша, ты клопов не забыл с собой прихватить? — Ласницкий ногой утаптывал свою сумку.
— А как же? Но с одесскими   рядом — этим не выжить.
Саша бросил свою сумку и повернулся ко мне:
— Старик, за Маринкой присмотри. Чтоб не обижали. Передашь ей привет и вот это. Думал — завтра завезу сам.
Ласницкий поставил на стол две бутылки молока.
Я попадал в щекотливое положение. Завтра рано утром вылет с Ерёминым, а сегодня — пьянка у одесситов. Собираю своих в комнате, запираю дверь:
— Мужики. Завтра в шесть вылет с командармом, в Кундуз. Слабонервных  прошу в гости сегодня к Ласницкому не ходить. Я пью сегодня у него только минералку. И на будущее — кто явится  на вылет с  запахом — распрощаемся. Вопросы?
Вопросов не было. И только штурман как-то недовольно отвернулся. Эта кислая мина на его лице появлялась всё чаще. “Штурмана - отродье хамское, но в кают-компании допускать и чаркою не обделять”. — вспомнился мне постулат Петра Первого.  Мой навигант – неторопливый увалень, оживающий при виде выпивки и закуски. В подготовке самолета к вылету участие почти не принимает, может  быть считает себя белой костью? Обычно сидит на корточках, как узбек, смолит сигарету. А ведь не мальчик уже. Пришел к нам, недавно, с должности штурмана звена. Дело своё вроде бы знает, но лицо вечно недовольное. Не люблю людей, от которых не знаешь, чего ожидать.
Веня с Игорем — те скажут: “Есть командир! ”, преданно посмотрят в глаза, сделают — наоборот, но так, чтобы не подвести себя и других. Эдик  добродушно во всем признается. Юрка — не в счёт. А этот, молчун, всё что-то носит внутри.
В одиннадцать часов загоняю ребят “у койку”. Все-  в норме, хотя, конечно, по чуть-чуть  приняли. И только штурман  хватанул лишнего.
Взрослые люди знают точно, сколько можно выпить, чтобы утром  врач не почувствовал запаха.  Что только не жевал лётчик утром, отправляясь на медосмотр. Но медицину не проведешь. Запах поступает из легких, куда приносится кровью, насыщенной алкоголем, и все ухищрения  только меняют  характер этого запаха.  Утром, перед медицинским контролем, если не жалко собственного здоровья, можно зайти в самолет, надеть кислородную маску, и подышать чистым кислородом, окисляя продукты распада. Запах пропадает на короткое время — надо успеть добежать до санчасти.
Всё это, чаще всего, происходило в командировках, когда сидеть приходилось в дальних дырах Союза, в нетопленых, загаженных гостиницах.
Из лётного состава, жестоко наказывались только те, кто попадался: запах у врача перед вылетом считался криминалом. Если же на борту начальство, считай, что ты пропал. Формы и методы воспитания  имели широкий спектр: от выговора — до снятия с должности, или перевода в  отдаленную местность. Не думаю, что мой штурман, Влад Малков, не знает всего этого. Просто здесь нет врачебного контроля.
И, другое: “Я сюда не напрашивался, меня отправили в Афган, не испросив моего согласия, поэтому я насрал на вашу дисциплину”. Иначе, я не мог объяснить  нагловатого взгляда Влада, когда предложил ему пройти со мной в умывальник, место, где мы могли уединиться.
Он курил, покачиваясь, засунув руки глубоко в карманы, куртка комбинезона расстегнута. Округлый, покрытый волосами живот. Струйка дыма от сигареты прикрывает один глаз, другой смотрит на меня, и, вся его физиономия, с редкой растительностью на черепе и перекошенной в одну сторону щекой, говорит: “Ну и что? Мне  плевать на то, что ты мне скажешь.” Однако я думал  иначе.
Стоит мне промолчать,  сделать вид, что не заметил, и я не успею глазом моргнуть, как меня попросту перестанут считать командиром.
— Влад, — начал я, чтобы долго не размазывать. — Завтра, в пять утра, ты подходишь ко мне. Сам. Если не подходишь, и если обнаружится “лепесток” — можешь ложиться спать дальше. Я беру другого штурмана.
Лицо у Влада меняется. Не ожидал?  Я разворачиваюсь и ухожу: теперь проблемы, которые могли возникнуть у меня утром, стали его проблемами. Захожу к Никулину.
— Николаич, кто у нас в резерве?
— А что такое?
— Штурман  приболел, нужен дублёр на пожарный случай.
— Нет вопросов, забирай моего.
— Спасибо, старик.
Влад ловит меня в коридоре
— Послушай, Лёня. Мы взрослые люди. Ты — капитан, я — капитан. и возраст у нас один. Зачем осложнять? Или ты хочешь набрать себе “висты”*? — Фразы даются ему с трудом, язык еле поворачивается.
— Владислав Максимович, — нарочито перехожу я на “вы”. — Для вас, видимо, мои слова — пустой звук. Утром, ешьте что угодно, хоть говно. Но чтоб запаха не было. Нет запаха — летите. Есть — отдыхаете. Мы же взрослые люди! Кстати, о субординации. Капитанами мы можем быть все, но командир всегда один. И даже в Африке. А Лёней я согласен стать для вас, когда мы вернёмся домой….
Я подхожу к дневальному, прошу, чтобы поднял меня в четыре утра. Осталось решить вопрос с оружием. Автоматы хранятся в коридоре в деревянных шкафах, обитых металлической лентой и закрытых на висячие замки. Старый прапорщик выдавал оружие перед вылетом и потом принимал его обратно. Борис Иванович к вечеру уже был никакой, и здесь важно было побеспокоиться о ключах заранее.
 Будить  Бориску – дело бесполезное, а перевернуть сто килограммов, чтобы изъять ключи, — проблема. К тому же Бориска к утру зачастую плавал в собственной луже.
Его громадный живот еле носили больные ревматические ноги. Даже, когда бывал трезвый, Борис передвигался, придерживаясь рукой за стенку. Выйти по малой нужде, особенно ночью — было для него непосильной задачей. До “музыкальной шкатулки” ему надо добираться около двадцати минут, поэтому туалет он себе организовал у второго выхода из модуля, завладев ключами от двери. За день пекла солнце выжигало все, но утром, у стены в крайних комнатах стоял устоявшийся запах мочевины.
Мы удивлялись способности деда — он поливал стенку через приоткрытую дверь так долго, что казалось, опустошает содержимое своего объемистого живота по капельке.
Когда я вспомнил о нём, Бориска стоял как раз у двери со спущенными трусами, обнажив две половинки прыщеватой задницы.
— Что дед, опять краник открутил? Гляди, стенку подмоешь, упадет. — бросил ему кто-то проходя мимо.
Дедом звали сорокапятилетнего мужика, который в свои годы от непробудного пьянства стал развалиной. От постоянного усилия жить, его большие серые глаза наполнялись влагой, будто два озера, готовые каждую минуту излиться; и, когда он опрокидывал стакан, из них обильно струилась чистая, соленая слеза, дед бормотал: “Мои  внучики. ”.
Все жалели Бориску, ему давно уже предлагали уехать домой по болезни, но он твердил, что отдаст “свой долг” до конца, и все знали,  какой это долг — он хотел заработать чеков для двух своих внучат.
Я забрал ключи. Борис доверял не каждому, но мы были с ним соседями, и он часто заходил к нам. Теперь можно ложиться.  За стеной продолжали бузить одесситы, они распевали про “жемчужину у моря”, а я раздумывал о том, что скорее всего, со штурманом у меня будут проблемы. От штурмана зависит многое. Практически он ведет корабль по трассам и выполняет большой объем работы и на земле, при подготовке, и в воздухе. Конечно, этим спекулировал Влад, пытаясь поставить себя в особое положение в экипаже.
На Дальнем Востоке я летал со штурманом, фамилия у которого была Сирый-Казак. Редкий профессионал мог  сравниться с ним в своем деле, я вспоминал его всегда добрым словом. Он вёл командира корабля от взлета  до посадки. Летчику не надо шевелить извилиной, он стоял  сзади, давал курсы, поправки, развороты, время пролета радиомаяков, читал схему захода на аэродром, выдавал темп снижения. Словом,  в кабине,  живо пульсировал мозг экипажа, заставляющий всех крутиться. При высоком собственном статусе, это был человек лишённый амбиций, скромный и весёлый. Среди лётного начальства Сирый – Казак был «на расхват».
Бывали и такие штурмана, кого надо всё время шевелить. Еще одна разновидность — питалась иллюзией своей исключительности, то есть тем, что на борту он - самый значительный член экипажа, и все его команды должны выполняться быстро и неукоснительно. Этот тип навиганта  терроризировал лётчиков командами вроде: пять градусов влево, пять — вправо, а кое-кто и давал поправку в два градуса, хотя такая величина не имеет никакого практического значения. Эти дали жизнь поговорке: “Штурман, а ты хрен у комара видел?” В авиации истинным специалистом, профессионалом, становился человек не только знающий, но и умеющий применить знания в деле тонко, расчётливо, выбирая главное, существенное, сообразное ситуации, месту и времени. Про таких,  старые кадры говорили: “Ухватил бога за ноги”.
Одно время я летал с опытнейшим штурманом. Отменный специалист, но переносить его в кабине в течение нескольких часов было пыткой. Дело в том, что он всё время пел. Человек жизнерадостный, любил выпить, поесть, имел объемистый животик и стойкое пищеварение. Когда Илизарьевич поест — жизнь бьет в нём ключом, и его темперамент находит выход посредством некой тарабарщины на один и тот же мотив. Он складывает свои толстые губы трубочкой и выводит своё бесконечное: “Там-тарам-тарам-там-там, там-там-там, там-там-там-там.”
В полете спрашиваю у него: “Илизарьевич, во сколько пройдем Бутурлиновку?” Слышу в наушниках: “Бутурлиновку-бум-бум, бутурлинову-бум, бум. через две минуты, командир.” Говорил он скороговоркой, слова сыпались, словно пули из пулемета,  часто приходилось переспрашивать.
— Бутурлиновка, командир! — и я снова слышу радостное, приподнятое: — Бутурлиновка бум-бум, бутурлиновка-бум-бум. Не останавливаясь, он повторяет этот припев десяток раз, потом делает паузу. и снова. Хорошо, что я сижу от него на приличном расстоянии, но мой техник не выдерживает: “Илизарьевич, закрой фонтан!” — рычит он, сорвав наушники со штурмана. Тот непонимающе моргает глазами: “Что, что случилось?” Восстанавливается тишина, но ненадолго. Мы проходим Листопадовку, и в кабине разносится это расчудесное название русской деревни с приставкой — “бум-бум”. Техник обращается ко мне: “Командир, разреши выйти, покурить?” - “А куда мне прикажешь деться?”– спрашиваю я.
Из старых кадров, которые особенно почему-то запоминались, был у меня бортовой техник, предпенсионного возраста. Он частенько портил воздух в кабине, и перед полётом его обычно спрашивали: “Василич, ты клапан подрегулировал?”
Пригревшись на своем сиденье между мной и летчиком, Василич начинал клевать носом, и тут случалась эта маленькая неприятность, всегда дурно пахнущая. Внезапно, он открывал глаза и оглядывал нас подозрительным взглядом, как придремавший петух на нашести.
— Командир, вот эти праваки! Нажрутся с утра шоколада — дышать в кабине нечем! — Брезгливо сморщившись, он вставал и выходил в грузовой салон — проветриться. Правый летчик, молодой парнишка, только что из училища, пылал ушами, словно красное табло “пожар в двигателе”, мы смеялись, включали вентиляторы.
Я засыпал. Не было еще двенадцати часов, когда дверь открылась, появился солдатик-дневальный. Я понял: день еще не кончился: “Товарищ капитан”. — шептал солдатик в темноту комнаты. Я надел тапки, подошел в трусах к двери. “Товарищ капитан, там прапорщик из экипажа Дружкова,  по-моему,  радист, стоит с гранатой, кольцо выдернул.”
— Где? — сон мгновенно выветрился.
—  У входа.
— Пьяный?
— Да.
Дружков не спал, весь его экипаж, кроме радиста, сидел за столом. Володя прихватил с собой своего штурмана.
— Надо как-то отвлечь, потом  вырвать гранату… — говорю я, шлепая тапочками по коридору. — Как его фамилия?
— Говорков.
— Дети есть?
— Трое. Жена подала на развод.
— Письма давно получал?
— Давно.
— Дай сигарету.
— Ты не куришь.
— Давай!
Я закуриваю, и, обнявшись, мы вываливаемся из двери, смеёмся. Говорков стоит у ступенек, возле - второй прапор, оба возбуждены, что-то выясняют. Мой взгляд останавливается на руках Говоркова: видны выступившие жилы на запястье,  пальцы в стиснутом положении на предмете, который нам не виден.
— Слушай, Вовка, это твой Говорков? — спрашиваю я громко. — У нас письмо в комнате на эту фамилию валяется.
Мы подходим, улыбаясь, и Говорков поворачивает к нам свое худое лицо: глаза  лихорадочно горят, словно два факела. Всё еще продолжая смеяться, я неожиданно хватаю его за обе руки, Володя захватывает его пальцы вместе с гранатой, и коротким ударом, как футбольный мяч, бьет Говоркова лбом по переносице.
Все это происходит быстро, но дальше, я с ужасом начинаю понимать, что время остановилось: невероятно долго Володя делает шаг в сторону, отклоняется назад, потом начинает выпрямляться, как тетива, он швыряет что-то, и по инерции его рука улетает вперед, он падает, и все падают в пыль.
Проходят долгие секунды, глухо звучит взрыв и наступает тишина. Я лежу еще какое-то время, потом поднимаюсь и дрожащими руками отыскиваю тапки.
Один Говорков остается стоять, прижав руку к носу. Володя вырастает откуда-то снизу. Он хватает прапорщика за шиворот,  тащит за собой.
— Лёня, помогай.
Мы заходим в умывальник. Володя, приблизив Говоркова левой  рукой, правой жестко бьет его в челюсть. Прапорщик проваливается на скользкий, мокрый пол.
— Вова, не надо, он же пьяный.
— Пьяный? А чеку вырвать у гранаты — трезвый? Устроим  вытрезвиловку.
Он поднимает радиста и тащит к бочке с водой, хватает за волосы и голова Говоркова исчезает в мутной, желтоватой воде.
Куча брызг, глоток воздуха, и снова — нырок.
— Дыши жабрами, гадёныш. Себя не жалко — пожалел бы других.
Не выпуская волос, Дружков разворачивает лицо прапорщика к свету, смотрит в выпученные глаза. Сейчас то, что было в его руках, никак не походило на человека — мокрый, беспомощный головастик.
— Что, протрезвел? — цедит Володя и бьет его в нос со всего плеча. Голова отскакивает, Говорков отлетает, разбрызгивая по сторонам кровавую юшку.
— Хватит, Володя, убьешь.
— Убью, сволочь, — рычит он, нагнувшись над радистом, — и ни один трибунал меня не осудит.
Сбежался народ.
— Уведите командира, — прошу я. — А этого отнесите к операторам, на свободную койку, дайте чего-нибудь снотворного.
Я стираю в умывальнике свои трусы и майку, развешиваю тут же, на трубах, иду спать голый — до утра высохнут. Совсем недавно два прапорщика в штабе армии  взорвали гранату в своей комнате. Хорошо, что были вдвоем. Одного размазало по стенке, другой еще дергал конечностями, пытаясь руками собрать кишки. Они, наконец-то, выяснили свои отношения, и пришли к консенсусу.
Я долго не могу уснуть, и, кажется, только проваливаюсь в сон, уже надо вставать. Солдатик тормошит меня за плечо: “Товарищ капитан, товарищ капитан, четыре часа”. Я отрываюсь от подушки.
За окнами ещё темень, и я представляю, каково сейчас тащиться к этой чёртовой “шкатулке”. Бориска, видимо, забыл закрыть заднюю дверь, и я воровато оглядываясь, пристраиваюсь, отодвинув дверь ровно настолько, насколько нужно. всё равно здесь уже море разливное и мои мелкие брызги не в состоянии ухудшить экологию.
Вот она, свобода: становится легко и не надо пробираться во мраке, и заходить в этот чудовищный сарай на полсотни посадочных мест. Один летчик, уронил в очко своего “Макарова”, пришлось спускаться в эту жижу, предварительно одев химкомплект и противогаз. Пистолет он все-таки нашёл.
Я поднимаю экипаж. И по тому, как просыпается каждый, видна закваска. Юра, свесив длинные ноги со второго яруса, пять минут досыпает сидя, мучительно пытаясь установить голову вертикально. Самые сонливые утром Эдик и Влад, они встают всегда последними. Через полчаса, перед уходом, ко мне подкатывает штурман. От него разит зубной пастой, лосьоном и ещё бог весть чем (скорее всего, жевал табак из сигареты), но запах змия сочится легкой струйкой, вобрав в себя всё.
— Влад, буди Никулинского штурмана. Строится он вместо тебя. Сиди в кабине и не показывай носа, пока не сядем в Кундузе.
— Командир, больше такого не повторится, — тянет Влад через силу.
Я понимаю, эти слова даются ему трудно, но они пришли, как эта серая действительность рассвета.
После чая в столовой мы стоим у выхода, приказано дождаться врача. Он выплывает из сумерек со своей неизменной улыбкой, обнажающей среди красавцев зубов прореху. Сухачев здоровается со всеми за руку, меня отводит в сторону:
— Командир полка прислал обнюхать.
— Всё нормально, доктор.
— Ну и хорошо. Так, говоришь, под танк тебя бросили? А ты, конечно, не злопамятный, тихонько смылся, толкнув под паровоз?
— Саша, брось. я это без задней мысли, для общения.  Фира – матерь наша.
— Надо предупреждать, орёлик. Я распушил перья, как павлин, пытался приударить.
—  Старик, это совсем не та опера!
—  Какая там опера, когда в голове северное сияние, и рядом такая женщина. Я обнял ее. Она прижала мою голову к своей груди, чмокнула в затылок, и эдак, нараспев: “Сын мой, я в жизни знала одного мужчину — моего мужа”.
— Фира живёт своим прошлым, она считает нас тенями своих близких: мужа, сына. Как нибудь, я расскажу тебе её историю…
—    Дрозд! Меняй свою фамилию. Ну, например – Орлов. Звучит? Ну, счастливого полета!  Саша сунул мне свою мосластую ладонь.
Командарм приехал ровно в шесть. Небольшого роста, плотно сбитый,  хорошо упакованный в общевойсковой комбинезон с накладными карманами. Светлые глазки-буравчики  прощупали нас, и, кажется, остались довольными.
Полёт проходит без осложнений, командарм уезжает в войска. В Кабул  будем возвращаться утром следующего дня. Из всей его свиты мне запоминается ординарец, гигант-красавец Володя. Маленький десантный автомат в его лапищах смотрелся как детская игрушка. Он подошел первым, представился, улыбаясь, сказал: “Командир, будем работать вместе”. С такими людьми я находил общий язык быстро, а вот командарм для меня — загадка. Что он думает о нас, осматривая холодными водянистыми глазами? Может быть: “Вы, чижики, или как вас там. Смотрите у меня, если что — в бараний рог сверну”. Скорее всего, мы для него кирпичики, строительный материал, из которого можно мостить всё, по-своему усмотрению.
Машины, подняв пыль, уезжают, и мы наблюдаем, как с бетонки на стоянку заруливает брюхатый тяжеловоз МИ-6. Сейчас он будет разворачиваться на грунте и поднимет громадный столб пыли.
— Эдик, заглушки!
Мы закрываем входные отверстия двигателей и ныряем в фюзеляж, чтобы не глотать пыль. Наконец, свистящие лопасти останавливаются, пыль оседает, и мы выходим снова. Из брюха вертолета посыпались афганцы, в национальных одеждах. Около шестидесяти человек, и судя по афганской же охране с автоматами — новобранцы. Мы подошли к экипажу: “Откуда воинство?» - “Из Кандагара. А туда отвезли набранных здесь, в Кундузе. Так надежнее, не сбегут”. Вот это богатыри! С такими Кармаль не пропадет. Я смотрю на худые крестьянские фигурки, завернутые в домотканое полотно, и не могу понять, зачем они так резво мостились на корточки, с минуту сидели, подобрав на колени длинные одежды, потом перебегали на новое место.
— Они так справляют малую нужду, — просветил нас командир вертолета, — а, чтобы не было брызг, опускают прямо в пыль. Пыль, поджаренная на солнце — хороший антисептик.
От военторга отделилась маленькая фигурка и направилась к нам. Маринэ, это конечно она.
— Игорь, тащи бутылки с молоком.
Для Марины нет неожиданности в том, что прилетели мы, а не Ласницкий. Она, наверняка, была у диспетчера и видела в плане мою фамилию.
Кажется,  она смущена нашим вниманием, берет пакет с молоком, приглашает в гости.
Я знаю, что расслабляться нельзя, в любой момент нас могут поднять, и если в этот первый раз произойдет осечка —  мы потеряем всё. Я обещаю Марине зайти вечером, если не улетим, а ребят настраиваю на отдых там, где нам определят.
Рота связи — подходящее место, к тому же есть вода: резиновая  ёмкость (бывший авиационный топливный бак) приспособлена под бассейн и пять-шесть человек могут отмокать без всяких условностей, в том числе и трусов. Солнце выкатывается в зенит, висит над нами словно белый, иссушающий призрак с одним оком: не только жара с эффектом бани, но и этот бьющий свет, преломленный в бледно-желтоватой дымке, вымарывает все краски и оставляет ослепленную, равнодушную неподвижность предметов, сковывает движение ног и рук, делает ненужными мысли.
Кое-как мы дотягиваем до воды, плюхаемся в её прохладу. Я прилег в тень, постелив под себя куртку комбинезона,  смотрю, как голожопые ребята носятся по краю бассейна, оглашая окрестность криками, толкают друг друга в воду. Крики отдаляются, становятся какой-то нестройной музыкой из другого мира, и я проваливаюсь в сон. Мне снится, что меня несут на носилках, с осколком в груди, и я думаю: граната всё-таки взорвалась.