Похитители времени

Я летел в командировку с  чувством сброшенного с плеч груза. Мне не нужно было теперь покупать заказанные тёщей помидоры, вместо этого я купил себе арбуз и виноград. Дома я угостил жену дарами юга, мы разговорились. Она плакала, клялась, что любит меня, и что этот её “сокурсник” пришел, чтобы навсегда проститься с ней.
Мне понравились её оригинальная трактовка случившегося, и в свою очередь я стал ей разъяснять смысл слов из песни: “Если ты одна сразу любишь трёх, то ведь это не любовь, а только  - кажется”.
Да, мое семейное гнездышко не сложилось, и партийная организация части, “правильно отреагировала”. И хотя детей не было, и кроме нас двоих никто не пострадал, развал ячейки, основы государства, грозил мне немалыми неприятностями. Когда в декабре семьдесят девятого замаячила на южных пределах тень Афгана, я стал первым кандидатом в бессрочную командировку.
Меня вызвал замполит, маленький шустрый мужичок, прикрывающий свою лысину “шиньоном” — длинными волосами, отросшими на височной части. Он уже имел беседу с моей супругой и она “произвела на него впечатление”. Она хотела сохранить “ячейку” и не видела повода для развода из-за случайного визита её сокурсника.
Мы сидели в его кабинете “тет-а-тет”, и замполит даже попросил выйти секретаря парторганизации, который переписывал протоколы партийных собраний в толстые тетради с новыми обложками. Комиссия из политотдела  наковыряла недостатки — приходилось устранять. Лётчик первою класса, майор потел над бумами, выдумывая не существующие выступления, призванные улучшить “боеспособность” и “боеготовность” подразделения. Он этот майор, был хороший, простодушный парень, но ему нужно было «расширить» свою двухкомнатную, и он, проклиная всё, высиживал в кабинете.
— Вы понимаете, что этот ваш шаг поспешен и совсем не обдуман? — настойчиво заглядывая мне в глаза,  вопрошал замполит.
— Ваша жена любит вас, и носит под своим сердцем ребёнка.
Вот это новость! Сказать ему, что впервые об этом слышу от него? Нет, только молчать. Может ему еще рассказать о том, где висели подтяжки от брюк и галстук, и что всего этого не было там, где оно должно быть? Я слушал его с возрастающим интересом, думал о том, каков он будет в подобной ситуации, этот маленький человечек, так быстро и успешно делающий карьеру. До этого он занимал должность секретаря комитета комсомола авиационной армии, был на побегушках у секретаря партийной комиссии и Члена Военного Совета. Встретить и проводить московских гостей, организовать баньку с официантками, выпивон-закусон. Он хорошо знал многих космонавтов, и хотя сам не оканчивал лётного училища, сумел создать о себе мнение, как о человеке-легенде. Никто из сослуживцев не знал, что он учится в аэроклубе, и когда получил пилотское свидетельство вертолетчика, его начальство было в шоке. Он же пробил себе лётную должность, без которой продвигаться по службе  в условиях воздушной армии было просто невозможно. Вот почему престижное кресло в  штабе он поменял на рядового замполита — понимал, чтобы подняться, надо пройти все ступени. Да и кем он был там, среди полковников и генералов? Колюнькой — съезди-за-билетом, достань-привези.  Здесь же он — воспитатель личного состава, величина, которую боятся и уважают около трёхсот  человек.
— Николай Матвеевич, я только отнимаю у вас время. Дело решённое.
— Вы - человек с характером. Это хорошее качество для лётчика, да и лётчик вы отменный. Но вот о личной жизни подумайте. Только недавно приняли вас в партию.
— Партии не жить с моей женой.
Выражение лица Николая Матвеевича поменялось, глаза блеснули холодным серым светом.
— Вот и в прошлый раз Вы пошли на обострение. Устроили балаган среди представителей политотдела армии. Ну, да это ваше дело. Вы сами держите судьбу в своих руках. По крайней мере, вам светила должность командира отряда. Теперь всё это под вопросом.
На этом наш разговор закончился.
В эскадрильи работала комиссия политотдела по плану итоговой проверки за год и у меня случилась стычка с одним из её членов, подполковником Панищевым. Мы смеялись в курилке по поводу того, что я, командир корабля такой-то, вызываю на социалистическое соревнование командира корабля такого-то, и при этом обязуюсь летать без предпосылок к лётным происшествиям, соблюдать  кодекс коммунистической морали, летать на оценки не ниже “хорошо” и “отлично” и т.д. (всего около десяти пунктов).
Мы обсасывали этот вид соревнований, и я сказал, что “боевые листки”, за которые получает сейчас нагоняй редактор нашего звена, начали выпускать у Чапая в дивизии, но там Фурманов старался, чтобы больше было рисунков, потому что читать никто не умел. Откуда вывернулся этот Панищев, и как услышал  сказанное мной — непонятно. Он вызвал меня к себе на беседу и стал выговаривать за несерьезное отношение к “наглядной агитации”. Но тут меня неожиданно поддержал другой подполковник — Манукян. Он сказал примерно следующее: “А что, этот лётчик в чем-то прав. Пожалуй, эта форма уже устарела. Надо подумать, что тут можно изменить и придать этим средствам новую динамику”.
В комиссии заспорили, им стало уже не до меня, а в глазах у Коли-Матвеича я увидел впервые недобрый свет.
Думаю, что до сих  пор в политотделе моей родной армии изыскивают новые формы, а я уже здесь, где другие замполиты регулярно развешивают “Боевые листки” с нашими “маяками”, “правофланговыми” и “левофланговыми” соревнований.
Стрелочка моих часов наконец-то подошла к цифре шесть. Пора было вставать.


* * *


Основной пилотажный прибор на любой летающей технике — авиагоризонт. По нему лётчик задает нужные значения крена, подъёма, снижения; пилот привязан глазами к перекрестью, обозначенному схематично крыльями и килем. За этим перекрестьем, на фоне двух половинок шара, голубой /небо/ и коричневой /земля/ — жизни людей, оторвавшихся от праматери: если гироскоп  неожиданно выключится в облаках, когда естественный горизонт не виден, последствия могут быть самые плачевные. Этот прибор,  ротор,  рамка внешняя и внутренняя —  все это покоится, или вращается на трёх осях, обеспечивающих три степени свободы. Одна из осей — главная. Наверное, есть такая и у людей.  Только какая? Начальник,  человек? Бывает, что от человека ничего, кроме должности, не остаётся…
Меня вызвали к командиру полка. Я спешил на командный пункт, волнуясь и гадая: кто мой новый начальник?
Большаков за мою бытность в авиации четвёртый командир и счет среди предыдущих был в пользу начальников — два к одному.
В Большакове было много по–настоящему мужского. Крутой лысый череп подчёркивали мощные височные кости и широкая челюсть. Руки, поросшие рыжей шерстью, непомерной длины, казалось,  привыкли носить в ладонях тяжести, не посильные простым смертным.
Командир полка напоминал мне умудренного жизнью патриарха: вид грозен,  но глаза подернуты пеленой усталости — в них нет злости. И всё же они, эти глаза, умели темнеть; в обстоятельствах, где слова  бесполезны, полковник мог попросту вздуть своим кулачищем.
Рассказывали, как командир  прибежал в трусах к модулю, где лётчики спьяну палили в воздух. Он вырвал у кого-то гитару и гонял ею пилотов, пока от инструмента не остался один гриф со струнами. Говорят, что струны жутко свистели в воздухе, и, после этой акции, желающих пострелять в ночное небо в полку почти не осталось.
На командном пункте, возле длинного стола с полётными картами сидели Большаков и его заместитель. У окошка раздачи, куда подходили летчики, чтобы уточнить полетные задания, маячил дежурный оперативный, начальник химической службы полка майор Сидоренко. Часть лица “химика”, обращённая к окну, была фиолетовой, глаза закрывали большие темные очки. Майор старался показывать командиру только вторую половину портрета, но тот, видимо, разгадал нехитрый маневр Сидоренко и, когда я вошел, упражнялся в остроумии:
— Что, Михалыч, опять табуретка гнилая попалась? Придётся комбата наказывать за некачественную мебель. Прошлый раз, по - моему,  беда случилась со стулом?
Михалыч молча пускал дым через нос, его жёлтые прокуренные пальцы с сигаретой мелко трясло.
Вчера Сидоренко был у нас на ужине. Мы не могли обидеть земляка и наливали ему от души. И сидели-то каких-то двадцать минут, ещё и слова от него не услышали: вдруг —  падение тела. Классически прямая спина, гордо поставленная шея; глаз, правда, не видно за очками, но в углу рта - дымящаяся сигарета! Нет, не киселем стекал Михалыч со спинки стула — рухнул стойким оловянным солдатиком…
“Посадка с низкого выравнивания, прямо на фейс.” — прокомментировал Веня, ставя ему примочку. С явным опозданием пришёл начальник физической подготовки полка, сожитель Сидоренко, краснощёкий молодец, пустился в объяснения: “Никогда на одну и ту же сторону не падает. Прошлый раз завалился на правую.”
— Дрозд, ну как ты? Все точки облетал? — спросил Большаков, задерживая мою руку в своём ковше.
— Все, — ответил я коротко.
— Сегодня принимаешь двадцать первый борт. Завтра, в четыре ноль-ноль — колёса в воздухе. Посадка - в Баграме, затем поступаешь в распоряжение Шанахина. Командарм сам поставит тебе задачу, он будет сидеть у тебя на правом кресле. Подробности — у Коваленко, найдешь его, расспросишь. Вопросы?
Вопросов не было. Вот тебе и ноль пятый!
У одесситов — траурные лица. Командующий сороковой армии, генерал-лейтенант Ерёмин отсрочил им замену на месяц. У Ласницкого глаза — чернее моря Чёрного: «Говорят, заявил нашему Шанахину*: “Чего необстрелянных подсовываешь? Пусть месячишко влётываются”.  
Коваленко лежал в кровати. На столе - остатки закуски, утыканные бычками сигарет; в комнате плавают густые спиртовые испарения, смешанные с табачным дымом. Чтобы услышать несколько слов, пришлось трижды отрывать от подушки голову, заросшую жёсткими, чёрными, пробитыми сединой волосами.
— Шанахину. не говори. ретрансляция. Ты прибыл для управления войсками. — еле выдавил Коваленко, и голова его снова упала.
«С информацией у нас не густо!» - подумал я.

 

* * *


Ровно в четыре, когда темень начинает бледнеть, и контуры гор ломанной кривой разделяют светлеющий горизонт и землю, колёса двадцать первого борта, раскрученные кабульской бетонкой, зависли в воздухе. Через двадцать минут мы уже были на стоянке Баграма.
АН-26 “РТ” с жёлтой цифрой “21” на фюзеляже — один из семи самолетов-ретрансляторов полка. Я давно знал, что у меня за спиной две тонны устаревшего оборудования. Современная аппаратура подобного толка могла бы уместиться в двух чемоданах. Мы – воздушный командный пункт, с которого управляют боем в горах. Заканчивается топливо – на смену приходит новый самолёт, и так – всё светлое время суток. Ночью наша «эр-тэшка» бросает осветительные бомбы  там, где следуют колонны или идёт бой.
Из кабины самолета просматривалась стоянка: хвосты АН-12 транспортной эскадрильи “советников”*, ровные ряды “мигарей” с афганскими опознавательными знаками.
Среди богов войны  авиация - самый сокрушительный. Этот зрячий бог не умеет отличать мирных жителей от воинов, своих от - чужих.   С той высоты, откуда он мечет свои огненные стрелы – все одинаковы… И ещё: это - бог скорости и мобильности. В восьмидесятом году в Афганистан хлынула наша армада с севера. Чего только не везли сюда! Обустраивались обстоятельно, надолго, строили бассейны, бани. Единственное что не завезли — гробы. Разве кто-то здесь собирался умирать?  Для отправки в Кабул, нам привозили трупы, завернутые в старые простыни, облепленные мухами, бросали на рампу. Сладковатый привкус тления наполнял замкнутое пространство салона: желающих лететь с нами начальников (а они обычно предпочитали вертолету самолет) — не оказывалось, с открытыми форточками в кабине большой высоты не наберешь.
Мы ночевали на матрацах в самолете, укрывались старыми шинелями и самолетными чехлами. Это нам казалось лучшим вариантом, чем палатки, в которых жили десантники, охраняющие Джелалабадский аэродром. При обстреле фюзеляж «Антона» мог уберечь от осколков .
В пятом часу утра молоденькие парни из Витебской десантной бригады, будили нас ударами прикладов о фюзеляж. Мы угощали их сигаретами, промывали наскоро глаза водой из кружки, и садились по местам. В воздухе висели шесть часов, и после заправки и обеда — столько же. Частоты наземных станций по каким-то неизвестным причинам не совпадали с нашими частотами, специализированными. Мы вынуждены были использовать командные радиостанции пилотов, предназначенные для связи с руководителем полетов. Двенадцать часов в воздухе — ругань и стоны, просьбы и требования, приказы и мольбы о помощи.
“Что неясного, твою маму. Патроны кончаются, окружают. давайте звено “полосатых”*. У меня пропадал голос, подключался второй летчик, радист или оператор.
Главное — за всем этим, не забыть для чего у нас глаза, мы должны вращать ими на 360 градусов, иначе попадёшь в «клещи» пакистанских перехватчиков. Идеальный случай — облака, но в облаках обледенение, самолет теряет скорость и  высоту. К вечеру, после посадки в Джелалабаде, липкие наушники впору было отрывать вместе с ушами: голова гудела как пустая кастрюля, по которой стреляют дробью.  Пол стакана спирта, тушёнка, сон без сновидений и новое утро в воздухе. Мы старались продлить время «висения», ведь покидая на час людей под шквалом огня, мы оставляли их без связи, а значит и без надежды. Это теперь «эр – тэшек» стало достаточно, чтобы организовать конвеер…  А тогда мы занимались, в самом прямом смысле, испытательными полётами. Конструктор Антонов не мог предполагать, что война в Афганистане, станет полигоном для его детища. Желание «провисеть» над полем боя как можно дольше, превратилось в соревнование между экипажами, где были свои рекорды, которые могли закончиться плачевно, но трагедий не происходило, только потому, что пустой, лёгкий самолёт, имея запас высоты и аэродром рядом, мог сесть без топлива. «Рекорд» принадлежал львовскому экипажу и составлял семь часов десять минут в воздухе при посадке с выключенными двигателями.
Наверное человек подспудно заряжен на рекорды. Скрытая пружина, которую можно обозвать «задачей действия», толкает его на мобилизацию всех явных и скрытых возможностей . В этом игрище с техникой на войне, где нет никаких ограничений, и есть необходимость оставаться как можно дольше над полем боя ( ведь от тебя зависели жизни людей), каждый из нас мог сказать себе: «Я сделал это!». Оказывается, так важно почувствовать предел возможного! Гордость ли это, или торжество, где кажущееся немыслимым  становиться реальностью?
Технология такого полёта, заслуживает внимания.
Чтобы  сократить  расход топлива, нужно было выдержать минимальную скорость полёта, ту при которой самолёт ещё не сваливается на крыло, но каждую минуту это может произойти. Эта постоянная игра «на грани» в первые часы, когда топливные баки залиты до отказа, требует постоянного внимания. По мере выработки топлива, задача упрощается, но «испытателям» важен предел, и постепенно уменьшая скорость, лётчики доводили её до значений, которые были ниже всех, заложенных конструктором. Получалось, что пилоты вносили свои коррективы  в возможности  самолёта.
В восьмидесятом мы стояли в Джелалабаде, где базировался Цхинвальский вертолётный полк. У нас не было оружия и ночью, когда со всех сторон слышалась стрельба, мы чувствовали себя беспомощными. Начальник штаба  полка капитан Камелюк, после очередной посадки повёл нас на КДП. В одной из комнат лежали тяжело раненные, из открытой двери доносились стоны, над кучей использованных, пропитанных кровью бинтов кружили мухи. Камелюк открыл своим ключом комнату рядом.  Здесь лежало  оружие раненых и погибших. «Берите, что хотите… Вот гранатомёты…». «Этого нам только не хватало!» - подумал я.  Мы выходили с «калашниковыми», я спросил: «Где расписаться?» Валера улыбнулся в усы и красноречиво махнул рукой: «Видно, что ты тут без прописки!»  «Тогда пошли, пропишемся!» – нашёлся я.
Капитану светили две крупных звезды на погоны, но штаны просиживать в штабе Камелюк не любил, летал с экипажами на задания. За стаканом,  неброско, словно о приевшейся изо дня в день рутине, рассказывал, поглаживая ствол ручного пулемета, с которым не расставался:
— Тюки на верблюде порет, как лезвием. Чудно. Материя азиатская цветная — лёгкая, летит по ветру, будто живая. Если снаряды — то сразу облако. Пока развернёшься, оно ещё висит. Один караван особенно удачно накрыли. Погонщик остался жив, только верблюжьими кишками забросало.
Спрашиваю: “У тебя должность приличная, зачем тебе это?” Отвечает: “Ты никогда, наверное, на охоте не был”.  Нет, я не охотник, но понимал, о чём он говорит. К тому же слышал, что ребята возвращаются не с пустыми руками.
“А если завалят?” — не унимался я. “Нет, брат. Меня не завалишь, я не из тех.” — улыбнулся он и ушел к  со своей скорострельной «косилкой» на плече. Сильные руки, под пятнистым комбинезоном с засученными по локоть рукавами, лицо тёмное, обветренное, с тугими мужскими складками, упругая походка..
 В тот вечер Камелюк пришел ещё раз, притащил на самолет японский двухкассетник, нажал на клавишу: “.Петли дверные многим скрипят, многим поют. Кто вы такие? Вас здесь не ждут.” — хрипел Высоцкий о том, что “порвали парус”. Клочья паруса бились на ветру, клокотал огонь в глотке Володи, пропитанной водкой. “На батарее нету снарядов уже, надо быстрее — на вираже.”
Быстрее на вираже — жизнь учит этому. Тогда мы  пересекали границу впервые и строили заход на посадку в Джелалабаде, как в Союзе. Перед глазами взметнуло огненный жгут: трассеры от ДШК* прошли в каком-то метре от кабины. Этот первый полет в Афганистане мог оказаться для нас последним. Тропы из Пакистана стали местом ожесточенных схваток за оружие, и нас поднимали туда, где шёл бой. Но вот Кармаль пожаловался Брежневу: война войной, но не во вред торговле. Было приказано караваны задерживать и осматривать. А это задача куда более трудная, сопряженная с потерями.
Мы улетали в Ташкент на два дня. В последние минуты перед запуском принесли носилки. На них с трудом я узнал осунувшееся лицо и знакомые усы. Неожиданно, Комелюк ухватил мою руку, произнёс, с усилием улыбаясь: “Не дрейфь, командир, всё путем!”
Пуля из английского “бура” пробила днище вертолета и угодила ему в ягодицу. Надо было спешить — начальник штаба потерял много крови. Вертолетчики, из провожающих, совали мне в руки деньги: “Купи пару десятков чугунных сковородок”. Нет, они не шутили. Чтобы облегчить вертолеты для полётов в горах, какой-то умник распорядился поснимать бронеплиты, защищающие пилотов снизу. Большим людям эта кампания представлялась месячным мероприятием, чем-то вроде прогулки, в Венгрию, или Чехословакию.
Оставалось двадцать минут до взлёта. Всё светлое время суток надо висеть над непроходимой душманской трещиной – Панджшером , где властвовал Ахмад-Шах Масуд. “Газик” с командармом! Я пулей вылетаю из кресла, экипаж уже стоит под крылом. С командой “смирно” Веня выставляет вперед подбородок, его усы взлетают вверх.
Шанахин высок, подтянут, сухое лицо с властными складками наполовину прикрыто квадратным козырьком кепки.
— Товарищ командующий! — доложился я. — Прибыл в ваше распоряжение для обеспечения руководства операцией в районе Панджшера.
— Здравствуйте! — сказал генерал, и по тому, как его глаза потеплели, я понял — попал в самую точку (спасибо Коваленко).  
Шанахин жал руку каждому, становясь вплотную, пристально смотрел в глаза. Мне не нужно объяснять этот его маневр: не перепил ли кто вчера? «Лепестка», как мы называли запах «змия», командарм не обнаружил. Я уже поставил себе второй “плюс”. Но вот генерал задержался на радисте. Оглядев его гвардейский подбородок, он сурово изрек: “Усы положены не ниже уголка губ. Ясно?” “Так точно!” — выпалил Веня. “Ну, ну.» — прищурился Шанахин и еще раз глянул на моего радиста.
Сопровождающий командарма комбат оттеснил меня в сторонку:
— Здесь курочка, консервы, сахар. — говорил он, показывая на коробку. — Генерал переболел желтухой, любит крепкий чай.
— Напоим! — успокоил я заботливого тыловика.
Ровно в пять мы взлетели. Чем выше, тем обозримее дно громадной Баграмской впадины, расчерченной арыками и глинобитными дувалами. Сероватые рассветные тона сменяются призрачной голубизной. Гряда облаков на востоке уже полыхает, подожженная краешком раскаленного диска.
С высоты земля — рай, даже когда на ней рвутся снаряды. Как устроен этот «раёк», раскинувшийся под нами, что мы знаем о нём? Четырехугольные стены глиняных крепостей, за которыми живут афганские кланы — словно пчелиный улей. Я склоняю голову к остеклению, вглядываясь в эти бесчисленные ульи, будто стою над огромной цветной картой, на которой мне предложили играть в военные игры.
Шапки вершин придвинулись к нам вплотную, кажется, что их холодное дыхание проникает сюда, в кабину. На нас наплывает, принимая в свои объятия Панджшер, мы входим в его ворота. Здесь  висим среди причудливого нагромождения камней — маленький алюминиевый челнок, до отказа заправленный керосином.
Шанахину не нужна карта с целеуказателями. Склоны этих гор он уже знает, как свои пять пальцев. Он достает записную книжку с таблицей, где у него выписаны цифровые позывные лётчиков и их фамилии. Я перевожу самолет в “горизонт”, и Шанахин забирает себе ручку управления автопилотом. Дальше он крутит виражи сам, я только поглядываю на приборы. Командарм вводит самолет в крен и наклоняется к остеклению кабины: карусель начинается. Пара штурмовиков выходит на боевой курс, мы слышим радиообмен летчиков. Разрывы похожи на клочки грязно-желтой ваты, разбросанной по склону горы. Шанахин жмёт пальцем на кнопку радиостанции:
— Двести пятый, чуть правее. выступ, похожий на стол.
С третьего захода пара “накрывает” “стол. Командарм доволен, он записывает индекс летчика, ведущего пары и ставит напротив него крестик.
В пылу азарта Шанахин приказывает мне снизиться. Занимаю шесть тысяч метров. Его эта высота не устраивает, он хочет увидеть, как работают по целям в ущелье два звена “полосатых’. Если от самолета до огневой точки духов останется меньше полторы тысячи метров, мы можем поймать “жаркое”, и командарм, не хуже меня, знает это. “Ниже нельзя” — коротко бросаю я, останавливаясь на пяти тысячах метрах. Истинная высота, отсчитанная от рельефа местности, становится меньше тысячи пятисот метров: стрелка радиовысотомера болтается по шкале, не успевая отсчитывать измеренную величину.  Мы в зоне огня.
Генерал недовольно косится на меня, отворачивается, всем видом показывая: слушай, что говорят, и не открывай рта. Пока Шанахин смотрит вниз, я кручу колесико на автопилоте с надписью “вверх-вниз”, самолет плавно набирает пятьсот метров. Мы вращаемся между верхушек, кое-где покрытых снегом; они жадно протягивают свои каменистые сосцы к брюху нашего “антона”. Командарм, не поворачивая голову в кабину, накладывает руку на автопилот, и мы снова теряем тысячу метров. Теперь уже можно рассмотреть отдельные валуны и скалы.
Чувствую, как желваки надуваются у меня на скулах — заставляю самолет перейти в набор высоты. Я делаю своё дело, но понимаю, кто здесь “мавр”, за кем здесь последнее слово. Генерал снова снижает самолёт, у него краснеет шея, не глядя на меня, он захватывает автопилот своей лапищей. Молчком! “Ах ты, Шанахин-Манахин, лазурит твою афгана-мать.” — бормочу я себе под нос.
Аварийным выключателем на штурвале отключаю автопилот и резко перевожу самолет в набор высоты: нас прижимает к креслам, кто-то матерится за моей спиной. Генерал не успевает сообразить, что произошло. Отказал автопилот? Мы забираемся на семь тысяч метров, я со злостью отдаю штурвал от себя: мелкие предметы зависают в воздухе, и только привязные ремни не дают нам отделиться от кресел: мы тоже висим.
— В чём дело, сынок? — зловеще цедит сквозь зубы Шанахин. У генерала желтое лицо стало красным, еще секунда — и он двинет меня кулаком. — Может, ты и операцией будешь руководить, а я попью чайку?
— Никак нет, товарищ командующий! — рублю я как можно почтительнее. — Мне доверили корабль, а операцию — вам.
Я говорю в микрофон, нажав на кнопку самолетного переговорного устройства, зная, что не только самописец запишет наши чудачества с высотой, но и магнитофон зафиксирует переговоры. Мне уже приходилось сражаться  с одним генералом из семейства “самодуровых”. В трёхосной системе координат тот, кажется, растерял все “степени свободы”, кроме одной — “я начальник”, и пытался диктовать мне свои условия в полете, прямо в пилотской кабине. Я попросил его выйти.
Закон неумолим, и он был на моей стороне. В кабине пилотов не могут находиться посторонние, даже если они начальники. Тогда я нажил себе могущественного врага в лице заместителя командующего армией. Вернувшись на базу, я написал рапорт, и, генерал был наказан командармом.  Никто не имел права вмешиваться в действия командира корабля.
Каким боком обернутся ко мне эти “лампасы”? Генералов много, а командарм — один, он - первый законник среди всех нас. Каков  он? Сейчас мне было плевать. Дальше Афгана меня не пошлют. Я поставил себе задачу — выжить в этой игре. Думаю, что мои ребята тоже хотят вернуться. У Юрки только что родился сын, да и у всех остальных есть дети. Что мне до лихорадочного блеска в глазах этого старого служаки, который смотрит вниз на разрывы желтыми глазами, зараженными то ли дракой, то ли желтухой, то ли всем вместе взятым?
Наступает затишье, командарм медленно остывает, просит принести стакан кипятку. Он достает из кармана маленький целлофановый пакет с трофейным пакистанским чаем. Несколько черных, свернутых трубочкой листиков бросает в стакан — они разворачиваются, окрашивая горячую воду в темно-золотистый цвет. Аромат чая плывет по кабине.
Механик Игорь Борзенков приносит поднос с бутербродами, курицу, тушенку, хлеб. Генерал отрывает крылышко, вяло жует его и отдает поднос обратно. Хадыко появляется сзади, таращит на нас ещё не проснувшиеся голодные глаза. Генерал, должно быть, переболел серьезно: кожа — цвета лимона, аппетита нет. А ведь мог бы и не возвращаться сюда. Значит, из фанатов?
Пока Шанахин цедит из стакана чай, ребята весело работают зубами. Есть и неплохие стороны в том, что у тебя на борту - “лампасы”.
Кто-то хватает меня рукой за плечо. Веня сдирает один наушник с моего уха, кричит: “Командир, внизу, в долине - табун лошадей, или — всадники.” Точно, Венин глаз — ватерпас, ничего не перепутал.  В “зеленке’,  меняя свои очертания,  перемещается тёмное пятно. Неизменной остается белая крапинка впереди.  Мне припоминаются рассказы об Ахмад-Шахе, о том, что он не слазит с белого коня. Неужели это его головорезы? Мы опять начинаем снижаться, и я забываю о  своих твердых намерениях. Срабатывает что-то сильнее меня, и я увлеченно наблюдаю за перемещением возможной конницы. Шанахин вызывает штурмовиков, даёт координаты цели. Мы висим уже пять часов, и я докладываю генералу: “У нас топлива - на сорок минут”. Тридцать минут, чтобы вернуться, и ещё десять минут можно оставаться в зоне действий. На самом деле, топлива - на час, но эти украденные двадцать минут — мой командирский загашник, который может пригодиться при повторном заходе. Десять минут истекают,  я беру курс на Баграм. Слышу в наушниках, как штурман дает расчетное время посадки. “Ещё десять минут” — просит Шанахин, но я упираюсь, как архар. Увы, бомбить конницу будут без нас, и досматривать этот «исторический момент», придётся заму Шанахина. А вот и он — чуть ниже нас, на встречном курсе вижу “двадцатку”, она будет висеть здесь,  пока мы обедаем и заправляемся.
На стоянке строю экипаж под крылом, и когда Шанахин появляется в двери, прикладываю руку к пилотке: “Товарищ, командующий! Разрешите получить замечания и указания!’’ Шанахин молча осматривает нас, морщится, словно от печёночной колики (одну руку он прижал к правому боку), останавливает свой взгляд на Вене. Чудо! Тут уже и я замечаю — усы радиста короче наполовину. И когда он успел?
Шанахин поворачивается ко мне и говорит: “Командир, радисту - благодарность от моего имени, за цепкий глаз, за исполнительность”. Мне остается сказать: “Есть!” Я ожидал другого разбора, но об остальном  командарм  не заикнулся.


* * *


Десяток дней мы работаем на Шанахина. Теперь уже с первого взгляда понимаем друг друга. Каждая “морщинка” на Панджшере стала знакомой, домашней, словно декорация в школьном театре. Сотни тонн тротила посыпают эти склоны, но разве они чем-то изменились? Отсюда, с семи тысяч метров, всё - игрушечное, всё — ненастоящее. Словно какой-то полоумный,  забравшись повыше с мешком серой ваты, разбрасывает её.  Вечером   падение в солдатскую койку в палатке, проваливаешься  в сон, и продолжаешь лететь, будто в оболочке, о которую постукивают сотни оловянных ложек; оболочку несут волны, непрекращающийся шум в ушных раковинах похож на шелест прибоя.
Наконец Шанахин дает нам два дня, и мы возвращаемся на базу. Этим вечером, перед дверью нашей комнаты гудит керосинка. На огромной сковороде жарится картошка с мясом. Мы устраиваем пир, и бесприютных клопов, разбежавшихся на время из пустой комнаты, тоже ожидает ночное пиршество.


* * *


Я открываю глаза.
На часах — двенадцать. Все спят, на завтрак в столовую никто не ходил.
Один Игорь сидит на кровати, на втором ярусе, читает письмо из дома. Мой механик, что касается роста, веса и подвижности — второй Веня. Они - всегда вместе, хотя совсем разные. Веня — философ, выпьет — в рассуждения, может спеть. Игорь — практик, много чего умеет: работает по дереву, по металлу, рисует, пишет пером и кистью. Может заговорить любого замполита до икоты. У нашего «политрука», после двух-трех встреч с моим механиком, стало дёргаться веко. Игорь рассказал ему, как надо поставить дело наглядной агитации. Обычно он начинал со слов: “А вот у нас в Германии.” При этом Игорёк вплотную наседал на человека, с которым говорил, размахивал руками и непроизвольно, словно шутя, переходил от одной темы к другой. Остановить его, если он входил во вкус, было сложно. Но спиртное действовало на него совсем неожиданно. Алкоголь, казалось, забирал всю его неисчерпаемую энергию. Приняв пару стаканчиков,  Игорек. замолкал. Глаза его добрели, лицо растягивалось в улыбке, и он начинал своеобразно подмигивать вам сразу двумя глазами: хлоп ресницами, потом ещё раз: хлоп-хлоп. И — улыбка: “Вы - хорошие парни”, – читалось в ней. Мне он казался безобиднейшим человеком. Я знал, что рано или поздно, отцы-командиры узнают о его талантах,  заберут писать лозунги, чертить схемы и графики, а механика подкинут мне со стороны.
Я перекидываюсь на другой бок. Ночь — кошмарна. Пока действует выпивка — ничего не чувствуешь. Может этим «людоедам» не по вкусу кровь со спиртом? Самые яростные атаки начинаются с двух часов ночи: вот когда насмотришься на часы. К утру отяжелевшие кровососы отступают в свои траншеи, для них наступает время отдыха, и мы засыпаем вместе с ними.
Игорь читает страницы, исписанные мелким почерком, пыхтит, кашляет, скребет пальцами свой худой бок, раскрашенный созвездием укусов: “Командир, нет жизни. полбока отгрызи” — бормочет он, увидев, что не сплю.
Мне нет до сих пор письма из дома. Как там моя старушка, может, болеет? Странный сон снился мне этой ночью. Наш дом, и четыре березы под окнами. Когда-то давно, дождливой осенью, отец привез четыре почерневших от сырости хворостины. Мы с ним посадили их под окнами. Теперь это белокожие красавицы с зелеными прядями. Я стою за березами, а в дом почему-то попасть не могу.
Игорь с шумом выдыхает воздух, поворачивается так, будто весит не меньше тонны, по полу разлетаются  тетрадные листики письма:
— Эх, — стонет он, — Сегодня — воскресенье. Жёнка блины жарит, малой, конечно, крутится рядом. Любит, засранец, горяченькие, прямо со сковородки.
Кусок стенки у моей правой руки — перед глазами. Оборванные обои обнажают слой потрескавшейся штукатурки — за ней деревянная щитовая арматура, где уйма пустот и ходов для полчищ  маленьких духов. Их ничем не выкурить оттуда, разве что поджечь весь этот курятник.
Я сбрасываю простыню и начинаю подсчитывать на своем теле количество отбомбившихся тварей.
Говорят, эти камикадзе не боятся быть раздавленными, они могут лежать тысячу лет в засушенном виде, кочуют вместе с войнами, им плевать на климат и время, их жилье — там, где струится по артериям тёплая человеческая кровь. Трудно себе представить, что такой вот прапра-пра-дед семейства кормился у воинов фараона, может быть, ползал по животу Македонского, а теперь его детки взрастают на питательных кровяных тельцах советских лётчиков.
Я вскочил с постели, натянул комбинезон и подошел к механику.
— Игорь, сегодня до вечера, вместе с Веней, найти рулон обоев. Я иду в санчасть, постараюсь добыть дуста. Завтра даем сражение духам.
В санчасти начмеда полка не оказалось.
Пришлось искать его дома, в Олимпийской деревне. Деревня, раскинулась живописным табором, в виде разнокалиберных домиков на колесах, металлических бочек и просто построек из дерева и фанеры, между полковой территорией и стоянкой самолетов первой эскадрильи. Чтобы попасть к самолету, нужно шагать по аэродрому вдоль траншеи с насыпью и колючей проволокой, или — вдоль по “Бродвею”. Полковые называли деревню “Липками”. Нет, здесь не росли липы. Да и разве может быть в авиации — липа? Авиация — это лес, где все дубы, и все — шумят. Командир батальона обслуживания, обустроивший жилье на колесах и баню, носил редкую фамилию — Липка, и был человеком гостеприимным. Дверь его личной “бочки” никогда не закрывалась, здесь были готовы наливать всякому, кто её откроет. В Союзе такая дверь могла открываться только для начальства.
Лётчики, когда не спешили, предпочитали пройтись по «Бродвею». Здесь жили вольнонаемные девушки, женщины. На верёвках, протянутых тут и там, висели женские аксессуары, напоминая воинам всех мастей, что слабые создания на земле ещё не перевелись.
Я опасливо пробирался через этот “Шанхай”, где могут ненароком и тазик вылить на голову, пока не упёрся в бочку с цифрой семнадцать. Здесь я постоял, сплевывая изо рта въедливый запах санчасти. Там мыли полы лизолом, и при одном виде этой чёрной вонючей жидкости на моем лице выступили красные пятна.


* Шанахин – командарм воздушной армии.
* «советники» - Военспецы, призванные афганским правительством для помощи и обучения афганцев. Получали приличные оклады в «афганях». В их число мог попасть не каждый.
* «полосатые» - боевой вертолёт МИ-24
*  ДШК – крупнокалиберный пулемёт Шпитального. Советское оружие было продано Китаю, через Пакистан поставлялось афганским моджахедам. Нас били нашим же оружием!