Похитители времени
В приоткрытую дверь вылетали вкусные запахи. Я вытер пот со лба, постучал.
— Можно! — донеслось как из бочки, и я улыбнулся: почему “как”? – жилище представляло собой огромную металлическую цистерну, в которой прорубили окна и двери. Я пробрался через маленькую прихожую с умывальником, перешагнул через наброшенную обувь и увидел начмеда за столом. Сухачев над чем-то смеялся, утирая слёзы ладонью.
— Садись. — Предложил он, указывая на табуретку. Я знал, что меня не станут спрашивать, зачем пришёл. На кровати, напротив меня, устроились Никулин, командир звена, небольшой крепыш с круглым лицом и обвислыми усами, Дружков — командир отряда, отчаянно рыжий, весь в веснушках.
Сковорода с жареным мясом стояла посреди стола.
— Доктор, — начал я без паузы, — пришёл за дустом. — Взрыв хохота потряс стенки бочки. Никулин откинулся к стенке, его живот сотрясался, кончики усов подпрыгивали; Дружков согнулся пополам, чуть не угодив золотым чубом в тарелку. Как только угомонились, доктор стал наливать.
— Вот тебе “дуст”, травись на здоровье! — пододвинул он налитый стакан.
Я опрокинул стакан, взял луковицу, кусочек хлеба.
— Александр Матвеевич, я серьезно. Мне нужен дуст, сегодня. — И, для наглядности, задрал тельняшку.
Сухачев продолжал улыбаться. Его широкий рот демонстрировал крепкие зубы: посреди верхнего ряда между передними резцами можно было просунуть палец. Зато остальные — белые и ровные — настоящее украшение мощно скроенной челюсти.
— Видишь ли, Дрозд, “дустом” мы называем спирт. По-моему, это пришло от местных истребителей. Ты как-то мрачно настроен. У нас все так, чуть что — сразу война. Нельзя ли как-то мирно добрососедствовать?
Саша снова наполнил стаканы:
— Ну что, будем?
Мы выпили. В невыносимо душной комнате стало еще теплее. Жара поднималась откуда-то снизу, обнимая плечи и голову, и хотя куртка стала мокрой и прилипла к моей спине, дышать стало легче.
— Не переживай, Дрозд. Дадим мы тебе отравы. Лучше скажи, чем ты понравился Шанахину? На него не угодишь, а тебя слышал, хвалил.
— Не знаю. Сегодня понравился, завтра — разонравился. Десять дней отвисели с ним над Панджшером. Лупят из всех стволов и калибров, а толку — мало.
— Дали бы мне сутки покомандовать! — вмешался Никулин. - Пару полков стратегической на конвейер — сравняли бы эти морщины с горизонтом.
— Ну, да, еще скажи — дустом, как клопов. — Возразил Саша. — А кто же тогда будет строить здесь, эту новую-то жизнь? Мы с тобой?
— Всё проще, мужики. Не надо “стратегию” и объемных* бомб, — подал голос Дружков. — Лучше поставить на конвейер нас. Возили бы день и ночь одну водку и раздавали бы бесплатно. Два года, и они — наши.
Глаза Никулина округлились, он оглушительно захохотал:
— Ну ты— профессор. Я бы до такого не додумался! — кончики его усов опустились на щёки, и сейчас, с расставленными руками, в притворном восторге от такой гениальной мысли, он напоминал мне охотника со знаменитой картины.
— Никогда они не станут нашими, — подвёл итог Саша. — Я читал книгу натуралиста, долго жившего в местах обитания волков. Главный хищник - человек - поселился среди своих менее удачливых собратьев, чтобы узнать их повадки. Изо дня в день взрослые самцы метят свою территорию. Случайно попавший в чужие охотничьи угодья волк может быть разорван в клочья, но такого никогда не происходило. Я хочу сказать – даже волки умеют делить территорию. Человек – нет… Ему всегда мало того, к чему он пришёл.
Есть люди, которых подобает слушать. Врач части — лицо для лётчиков уважаемое. Поэтому Никулин еще больше округлил глаза, изображая на лице: “Я весь внимание”. Ребята пришли сюда гораздо раньше меня, в их глазах металось весёлое, голубое пламя “дуста”.
— Подожди. Саша. Волка ноги кормят? А мы, питаемся в лётной столовой, где ты снимаешь каждый день пробу, так мы, что хуже этих. серых? Я прав.? — язык Никулина, казалось, увеличился до невероятных размеров и поворачивается во рту с трудом.
— Ты прав, Николаевич. Человек — существо иного толка, он хочет устроить мир по своему, и поэтому с легкостью ломает хребты таким же, как и он сам. Хочешь, или не хочешь, а в каждом из нас заложено: “Моя жизнь — самое ценное, самое достойное, и это никак не сравнимо с тысячами неизвестных, чуждых мне жизней”.
— А вот меня “духи”, рано или поздно, собьют в Джеладабаде. — неожиданно выпалил Дружков. — Они охотятся за моим бортом. Два раза меня там обстреляли, и еще три пуска ракет видел мой механик.
— А чем ты лучше остальных? — спросил я на всякий случай, но мой вопрос повис в воздухе. Володина голова с золотой шевелюрой, лицом цвета спелого помидора (даже веснушки исчезли на этом фоне) напоминала огонь большой свечи, выглядывающий из светлого комбинезона, как из стеарина. Стеарин плавился, по красной шее текли струйки пота и пропадали на груди.
— Доктор, однако, дуста давай. Клей мешать будем, лепить обои на стенки. Спать будем, как дети малые. — пропел я, словно чукча.
— Бедные клопы! Нехорошо Дрозд, как-то не по-советски. Может, ограничишься разъяснительной беседой? — ехидничал Сухачев.
— Ладно, ладно, — огрызнулся я. — Принесу тебе баночку, на развод. Будешь рассказывать им на ночь о волках. Доктор, что за девушка у тебя в санчасти, полы мыла какой-то вонючкой?
— Э, брат. Это не про наше с тобой рыло. Не такие, как мы, пробовали к ней подкатывать. Бесполезно. Ты, вот что. Забежишь вечерком, и не забудь захватить пакет целлофановый.
* * *
Возле двери нашей комнаты горит примус, стоят мои ребята и одесситы, склонив головы над сковородкой. Ласницкий подпирает дверной косяк, покуривая сигарету, снисходительно улыбается.
— Саша, что тут происходит?
— Ничего страшного, если не считать, что твой техник жарит блины. Чем это от тебя так пахнет?
— Дустом, за которым я ходил, но пока так и не взял. Завтра акция — смерть кровопийцам.
— Что достали?
— А что, с одесситами они на “Вы”?
— Авиаклоп ест не всякого. У них от нас аллергия. Ты же знаешь, в Одессе за просто так ничего не бывает.
В комнате на столе я обнаружил говяжью ляжку.
— Откуда? — спросил я Юру.
— Дружкова мужики приволокли. Сегодня “горбатого”* разгружали, с мясом. За литр целую тушу скинули.
Блины на воде не получились, но все же по кусочку скомканного, липкого теста мы проглотили. День начинался с обеда и незаметно перешёл к ужину. Стол сегодня удался: “красная” рыба — кильки в томате, говяжье жаркое с луком, картошка.
Мой техник взял гитару, к нам потихоньку собирался народ. Пришли киевляне, рижане, одесситы, ребята Дружкова из далёкой Завитой.
Эдик напоминал мне Пресли, только без его знаменитых пейсов. Гитару он таскал с собой даже на самолет, и обычно не было отбоя от желающих пригласить его в гости. Игорек сидел рядом, он никогда не пел, и даже подпевать не пытался. Сейчас он включит свои глаза в режим моргания, и будет облучать нас желтым взглядом филина. Обычно Эдька начинал с песни Высоцкого: “Здесь лапы у елей дрожат на ветру.” — пел он, не стараясь хрипеть как Володя, и делал особенное ударение на двух строчках:
— Живём в заколдованном, диком лесу. Откуда сбежать невозможно.
Заканчивал разухабистой еврейской песенкой “Учителя танцев”, в темпе “семь-сорок”, поменяв все буквы “р” в тексте на “г”:
Дамы, дамы! Не к-г-утите задом
Это не п-г-опеллер вам г-овогят
Две шаги налево, две шаги нап-г-аво
Шаг впе-г-ёт и два назад.
Явился доктор, от рюмки отказался, сказал:
— Бери бутылку, пойдем со мной.
Олимпийская деревня утонула во мраке, нигде не видно светляков — все окна плотно занавешены. Мы идем, изредка подсвечивая фонариком, чтоб не разбить нос. Мне совсем непонятно, как Саша ориентируется в этой темени. Подходим к одной из бочек, открываем дверь. В коридорчике я натыкаюсь лицом на что-то мокрое, пячусь назад, задеваю что-то, слышу грохот падающих металлических предметов.
Наконец мы в комнатке. Кровать, шкафчик, стол, под столом набор тазиков разной величины. Хозяйка жилища стоит посередине, загородив собой добрую половину комнаты. Она относится к породе “хороших людей, в которых всего много”. Совсем лёгонький халатик едва прячет ее прелести белоснежного цвета, только лицо и клинышек у шеи, опущенный острием вниз, между двух холмов, как указатель, — тёмного цвета, да на руки, словно надеты перчатки.
Саша знакомит нас и говорит:
— Вот, благодаря Леночке, получишь свой дуст, которым ты меня достал. Она сегодня перевернула всю санчасть, чтоб его отыскать.
Елена, русская молодуха, покрылась нежным румянцем, слабо заметном на лице и вовсю проступившем на груди и плечиках, и протянула мне руку, которую я, неловко засуетившись, пожал.
— Ну что, Ленусик. Куснуть чего-нибудь найдем? Тут летчик принес жидкой отравы, чтоб разная мерзость не заводилась.
Мы хорошо сидим. Чистенькие занавесочки на окнах, салфеточки, искусственные запыленные цветочки в вазе. Из маленького японского, поцарапанного кассетника доносится: “Кому-то коньячок и осетринка, и пива запотевшего бокал. А в речке Кокча водится Маринка, костистее я рыбы не едал”.
Присутствие женщины делает наш разговор живым, мы упражняемся в остроумии, не пьянеем, я чувствую только, как спина становится влажной. Ленусик рассматривает нас по очереди своими круглыми любопытными глазами, тихо посмеивается. Плечи у неё, в отличии от нас — сухие, и только над верхней губой — маленькие капельки влаги. Чего это доктор меня сюда притащил? Отдали бы дуст, и воркуйте на здоровье.
Саша хороший рассказчик, но, кажется, и он устал травить байки.
— Знаешь, надоела эта “бодяга”, — и доктор показал пальцем на спирт. — Пойду-ка я посмотрю у себя бутылочку вина.
Он поднимается, я не успеваю заикнуться, как он выходит. Надо что-то говорить, а слов нет. Все вопросы кажутся глупыми, а болтать обо всем понемногу я не умею.
— Лена, давайте выпьем, — предлагаю я.
— За что?
— За что хотите. Можете не говорить.
— Хорошо, — соглашается она, и я наливаю.
Ленуся не жеманится, не прикрывает стакан руками, не говорит: “Куда вы столько, разве можно?” Она добавляет водички и проглатывает потеплевшую жидкость вслед за мной.
Глаза у хозяйки бочки сузились, на лице объявилась какая-то особенная улыбка, блуждающая, ни к кому и ни к чему не обращённая.
— Следующий тост говорю я, — заявляет Лена. — Пьем на брудершафт.
Наши руки зацепляются, как локомотив цепляет вагончик. Кто из нас локомотив, а кто вагончик? — едва успеваю подумать я, как жаркие губы Лены захватывают мои.
Нет, конечно, хитроумный доктор со своей бутылкой вина так и не пришёл. Да и не мог прийти. Вот бестия! На следующий день он сказал мне: “Это одна из форм заботы о здоровье лётного состава”. “Если бы ты по-настоящему заботился, то никогда бы не кинул своего боевого товарища под танк”, — сказал я ему.
Утром мне показалось, что наша бочка упадет с деревянных чурок и покатится. К счастью этого не случилось.
В пять часов утра я лежал на её пышной груди, как жалкий обмылок после большой стирки. Я дремал, Ленуся баюкала меня неторопливыми словами, жарко шептала в ухо:
— Какой вы народ, мужики. Дорвётесь до бабы, и — до последнего. норовите достать. стучитесь изнутри в живот, как-будто Вам интересно, откуда вы появились. А назавтра — и след простыл. Вернусь в Союз, найду какого-нибудь, завалященького, чтоб не убежал, нарожаю деток, пусть ползают по мне.
И я представил себе Ленку большой маткой-муравьихой, обложенной белыми яичками: вокруг суетливо бегают муравьята — трудяги, кусучие муравьи-воины, а она возлежит себе, такая белая, пышная, полная молочных рек и сладких киселей.
У порожка своего жилища Лена облила меня из ведра, потом я окунул голову в бочку с водой и зашагал к себе. Она - молодчина. И без претензий. Говорят, женщина аккумулирует тепла на тридцать процентов больше, чем мужчина. Ленусик в таком случае — на все сто. Тепло её щедрого большого тела в эти дни незримо сопровождало меня.
Я думал о том, что как только получу чеки, куплю ей бутылку шампанского, и цветов, настоящих, вместо тех, бумажных. Я знал, что приду к ней ещё раз, а может быть, буду ходить часто. Жизнь покажет. А вздыхать я буду о той девушке из санчасти, и она, это существо ненашенское, каким-то злым ветром занесенное сюда, никогда не глянет в мою сторону. Почему-то вспомнилось: « Красота спасет мир». Это выражение никакого отношения не имело к красивым девушкам, несло в себе, конечно же широкий смысл, но мне втемяшилось в сознание мысли о прекрасных орхидеях – убийцах… Объятия некоторых прекрасных цветов становятся удушающими; объятия красивой женщины – часто становятся роковыми, как распознать их? Ведь я уже один раз обжёгся. Для простодушных, прекрасное — ловко расставленные силки. Это бирка с ценником, которая на первый взгляд не заметна, но за неё в последствии приходится расплачиваться. Вот и получается, что красота, которая собралась спасать мир, никакого отношения не имеет к женщине. Мне кажется, Лена, с ее мыслями о детях, напоминает спасательный круг. Просто она, со всем своим неиссякаемым теплом, занесена в реестр прозы жизни, и все бегут мимо, за призраками. Красота лишь будит человека, и толкает его… на что? Наверное, в каждом конкретном случае – на разное, но это может быть как возвышенным, так и низким.
Чтобы не маячить перед открытым окном командного пункта, я решил сделать крюк по аэродрому. Обошел колючую проволоку, и мелкой трусцой засеменил по выбитой тропинке вдоль взлётной полосы. Метрах в тридцати, на грунт садилось звено “восьмерок” с афганскими опознавательными знаками.
Турбины двигателей рвали нетронутую тишину раннего утра, посвистывающие лопасти у земли поднимали желтоватую пыль и толкали ее в мою сторону. Я резко сменил направление и увидел у себя под ногами фонтанчики, какие бывают от ударяющей в грунт пули. Только пробежав еще около сотни метров, я подумал: “Чёрт возьми, это действительно пули. Вот и афганские братья! Это шутки у них такие?» В ранний час на аэродроме потерю лётчика можно списать на часовых, любивших от скуки пострелять в собак. Странно. В это утро, совершив прыжок в сторону, я увильнул от смертоносного свинца… Что подсказало мне резко изменить направление? Может был какой-то знак, и кто-то могущественный уберёг меня для чего-то?
Модуль еще спал. Спал солдатик у тумбочки, положив голову на руки. Спали мои ребята. Я зашёл в комнату, прилёг и стал осматривать предстоящее поле битвы. В углу уже стоял рулон обоев. “Кровати выносим, купаем их в керосине.” — рисовался в моей голове план сражения.
* * *
Вечером наша комната пустовала. Свеженькие обои покрывали на обработанные дустом стены. В клей мы тоже дуста не пожалели. Дышать здесь было невозможно, и я побежал в полковую гостиницу – такой же сборный модуль, как наш. Меня ждал сюрприз. В комнате с табличкой “Администратор” сидела Земфира Феоктистовна Полей. Я знал её с давних времен, мы с ней были большими друзьями. Я обнял Фиру.
Всё та же, ничуть не изменилась. Ну, очень солидная женщина. Ее руки, сложенные из “подушечек” различной величины, оканчивались неожиданно изящной кистью; пальцы чуть припухшие, унизанные колечками, перстнями. Это её слабость. Когда она встала с кресла, я показался себе до неловкости маленьким — моя щека уперлась в распятие, покоившееся на её груди, как орден на монументе.
— Фира, какими ветрами? — красивое лицо с властными складками, жгучие чёрные глаза. Кожа светлая, не тронутая местным солнцем.
— Да вот, решила чеков подзаработать.
— А почему Вы здесь, а не в лётной столовой?
— Долго рассказывать. Сначала портили нервы, потом выпихнули, стала неугодной. Ушла работать в гостиницу.
Фира — была лучшей заведующей лётной столовой одного из истребительных полков нашего округа.
Не всякий ресторан мог соперничать с её кухней. Каждый день, она встречала лётчиков и лично присутствовала на трапезе, всем своим видом напоминая древнюю богиню плодородия. Мужики говорили: “Сначала появляется грудь, через какое-то время – Фира”. Обычно она стояла в зале, подпирая одну из колонн, её живые глаза мгновенно улавливали недостатки. “Лётчик просит — надо дать!” — учила она уму-разуму молодых официанток, и те побаивались её властного, непреклонного характера. Всеми продуктами она распоряжалась лично, сама домой ничего не брала, выделяла своим девочкам только в конце недели, с остатка. Не любила снабжать картонными коробками с провизией начальников, различные проверяющие комиссии, как это водилось. “Пусть этим занимается начпрод”, — говорила она, презрительно поджав губы. На должность заведующей столовой, её предложил сам командующий воздушной армией, дважды Герой Советского Союза, фронтовик. Десяток лет она работала, не боясь никого, пока легендарный штурмовик не погиб в автомобильной катастрофе.
Женская судьба её не удалась. Такого не пожелаешь ни одной женщине. Сначала разбивается муж-летчик, потом сын — в лётном училище. Теперь она жила одна. У неё не было ни родителей, ни родственников, и все свои деньги она тратила на золотые украшения — легче перевозить из гарнизона в гарнизон. Лётчикам отдавала всё, что было у неё на кухне, и если пустой оказывалась столовая — бежала к себе домой. В каждом пилоте она видела сына или мужа, по– родственному могла “оттянуть на всю катушку” — за дело. Все, включая прилетающие экипажи, называли ее “мамой Фирой”, или просто “мамой”. Нас она снабжала продуктами, мы же наливали ей спирт, на компрессы.
Фира прилетела пару дней назад, ещё не вошла в курс дела, но вопрос решился в одну секунду: я шёл от нее с ключом от свободной комнаты.
Полей — это золотая пора авиации семидесятых. Таких, как она, стали вытеснять нагловатые бабёнки, умеющие ублажать начальство за счёт лётных харчей.
Здесь, в Кабуле, столовая – полковой желудок лётного организма, была немыслима без длинного дощатого барака на полсотни посадочных мест. Чья-то умная голова догадалась поместить отхожее место на не слишком большом удалении от кухни, вероятно для того, чтобы мириады мух могли разнообразить своё меню. Лётчики называли этот барак “музыкальной шкатулкой”, а какой-то чудак вбил колышек с указателем и надписью: “сюда не зарастет народная тропа”. И действительно — тропинка здесь хорошо утоптана; туда — семенили быстро мелкими шажками, оттуда шли неторопливо, размеренно. Реакцию желудков на местную микрофлору лётчики называли болезнью «быстрых ног».
В лётной столовой пригодной для еды была только манная каша. Сюда лучше заходить с утра, когда ещё прохладно. Днём алюминиевые стенки ангара накалялись, и в настежь открытые двери роем летели жирные мухи. Кто прошел хотя бы один раз в цех для раздела мяса и увидел там говядину, потемневшую от жары и облепленную мухами, тот никогда не притронется к мясу на тарелке. Несмотря на все ухищрения, (энтеросептол, настой верблюжьей колючки), болезнь “быстрых ног” зачастую подстерегала в самое неподходящее время.
Еду в столовой разносили солдаты, и меня поразила их худоба: “Как можно в столовой, полной жратвы, умирать от голода?” — спросил я Никулина. “Э, брат, консервы, что остаются на столах, они относят бачатам* за марихуану, а ночью — обкуриваются. В такую жару травка заменяет еду, а желудок грызёт собственное тело».
* * *
После двухнедельной изнуряющей работы над Панджшером, мы должны вернуться домой. Шанахин улетел в Кабул на вертолете, а нам приказано ждать пассажиров. Мы уже отработали свои двенадцать часов в воздухе и с нетерпением ждём, когда день окончится. По этому пеклу не скажешь, что наступает вечер. На самолете открыто всё: двери, форточки в кабине, рампа. Слабый ветерок прогоняет сухой горячий воздух по салону — здесь спасительная тень.
Ребята разбросались кто где, на матрасах, на самолетных чехлах. Два молодых десантника, начищенные и отутюженные (летят домой, в отпуск) терзают нашу гитару. Они в возбужденном состоянии, им не до сна. Голубоглазый негромко поет: “Азиатские серые горы, азиатские серые люди, и кусочек моей Европы — у пропеллера в синем блюде.” «Ого, - думаю я, - здесь, в году тысяча триста не знаю каком, по мусульманскому календарю, и мы потихоньку становимся европейцами.»
А у нас в России, вторая половина сентября — чудная погода. Всего ровно столько, сколько надо — тепла, света и зеленой краски, сквозь которую уже, наверное, проступает золото и багрянец. Здесь же горячий воздух все время плывет, тугими струями обтекает разогретую землю, и от этого все предметы становятся нереальными, призрачными.
Прошуршали колеса, и под рампой выросло облако желтоватой пыли. Наконец-то!
— Эй, братан, где командир? — кричит мне худенький хлопчик в комбинезоне песочного цвета и панаме, закрывающей всю верхнюю часть лица.
— А я не похож на него?
— Тогда, принимай авианаводчика. Дали боевое охранение — афганское, бляха. После первых же выстрелов эти ссыкуны разбежались. Остался, бляха, в горах один, с отказавшей рацией. Десять дней без воды, под пулями снайперов.
Мы с трудом достали из газика парня; забросив его руки на наши плечи, поволокли к двери. Его лицо напоминало сплошную незаживающую язву; вместо глаз — две красные дырки, рот не закрывался, из крупных потрескавшихся губ сочилась кровь.
Я включаю радиостанцию, запрашиваю разрешение на запуск.
— Вам ждать. — Слышу из наушников. — Приедет еще один пассажир.
— У меня на борту раненый, какого черта?
— Указание старшего. Приедет, с ним разберетесь.
Мои ребята по очереди сидят рядом с наводчиком, вытирают ему губы влажным платком, дают воду из термоса. Есть ему пока нельзя, а бульона у нас нет. Парня зовут Василий, говорить он не может, но рукой накарябал на клочке бумаги: “Приглашаю экипаж к себе на свадьбу через месяц”.
Когда ночь опускается на аэродром, приезжает полупьяный полковник с двумя бабами, обвешанными сумками. Бабёнки навеселе, они летят в Кабул походить по дуканам, закупиться. Полковник начинает прощаться с каждой по очереди.
— Выруливаем! – кричу я Эдьке. — Эту капеллу вместе с наводчиком не повезу!— Мой техник в растерянности таращит на меня глаза.
— Запускай, тебе говорят, твою-муму.
Мы запускаем левый двигатель и выруливаем на одном, чтобы пьяная братия не полезла под винты. Клубы пыли заволакивают стоянку, и я представляю, чем сейчас плюется полковник. Защитная позиция у меня в голове уже скомпонована.
— Пятьсот второй, пассажиры на борту?
— Да, да на борту.
— Выруливайте.
Быстро занимаю полосу и увеличиваю режим двигателей до взлётного: пока полковник попадет к руководителю полетов, мы наберем тысячу пятьсот метров.
— Веня, передай Баграму конец связи, работаем с Кабулом. Запроси к нашей посадке санитарную машину.
* * *
В нашу светлую комнату, с новенькими обоями и слабым запахом керосина, мы возвращаемся поздно ночью. После палаток роты связи, наше жилище кажется нам раем. Падаем в постели. Старенький телевизор, еще минут десять светит нам со шкафа у входа. В это время кабульское телевидение передает всегда одно и тоже: танцующая и поющая восточная девушка; афганка, или индианка.
Обволакивающая, затейливая, как сложный восточный узор, мелодия проваливается вместе с нами в сон. Телевизор отсвечивает своим пустым оком до утра. Утром посыльный кричит в дверь: “Полковое построение”.
Нам дали два дня отдыха, какие могут быть построения?
Мы долго сидим на кроватях. Что случилось? Ребята ропщут. И даже глоток утреннего, освежающего воздуха не приводит в равновесие.
День, словно золотой шар, уже давно выкатился из преисподней, чтобы вечером снова закатиться туда же. Из модулей и лётной столовой стекается народ, в панамах, пилотках, покуривают, строят догадки. На построение заставили прибыть всех офицеров, включая лиц суточного наряда, свободных от дежурства. Может быть, сбит вертолет? Нет, об этом все давно бы уже знали.
“Смотрите, — сказал я своим ребятам. — Даже псы правильно понимают приказ командира.” Полковые кобели стайкой трусили к заасфальтированному плацу. Эти собачки были какой-то особой, афганской масти — бесполезно пытаться описать ее. Есть ли цвет у пепла, пыли и этих серовато-грязных гор на северной стороне? На любом из аэродромов можно встретить этих попрошаек, с такой же расцветкой шерсти. Иногда она могла быть пятнистой, как у гиен. И только глаза, как у всякой бездомной голодной твари, вызывали сочувствие.
Прокатилось зычное: “Становись!” Начальник штаба полка, седовласый Пантонышев, уже стоял на пятачке, в центре. В каре выстраиваются коробочки управления полка, трёх эскадрилий, инженерного состава*.
Большаков появляется со стороны летной столовой, вместе со своим первым замом, подполковником Санниковым, недавно приехавшим из Кустаная.
— По.о.лк, ра.а.в.няйсь! Сми.и..и….рна!
Большаков скупым движением руки останавливает уставной доклад. Его плечи, обычно прямые, сегодня сутулятся. Он опустил глаза в землю, и, казалось, что-то рассматривает там. Пауза затянулась. Полк замер, ожидая чего-то необычного, тишина повисла над плацем, все глаза устремились на человека, который был первый среди них, но так же, как все, ходил на боевые вылеты.
Командир, наконец, начал говорить тихо, так что стоящие сзади не могли расслышать и становились на носки, вытягивая шеи.
— Советские лётчики, герои. Дальше идти неуда. На кого теперь положиться? — вопрошал он. Его слова повисли в воздухе, и командир стал осматривать замершие фигуры в коробочках. Две собаки, до этого лежавшие на тёплом асфальте, встали и подошли к Большакову. Одна обнюхала его штаны, вторая, помахивая хвостом, подняла морду и попыталась определить, чем пахнет ширинка у Санникова. Тот досадливо взмахнул рукой, собачки отбежали.
— Как мог боевой лётчик. — голос командира неожиданно дрогнул, сорвался. Он отвернулся от строя, опустив голову, покачивал ею, словно лишённый дара речи. Таким сильного человека полк видел впервые - не приведи господи, смотреть на это! Большаков сделал знак своему заму: “Говори, я не могу”.
Санников выкатил свою небольшую, крепкую фигуру вперед. Выставив живот и широко расставив руки с растопыренными пальцами, подполковник пронзительными голубыми глазами воткнулся во вторую вертолетную эскадрилью — у него был вид снежного барса, готового к прыжку.
— Я скажу так, командир. Сами себе делаем за шиворот, а потом крутим головой, соображая, откуда пахнет. — Пал Палыч несколько раз сжал пальцы в кулаки, словно убирая когти, и всё еще раздумывая: прыгать или подождать?
— Кавалер ордена Красного Знамени! — загудел снова он. — Что же остальным остается делать? Грабить бедных крестьян? Где Померанцев? Вот видите, весь полк стоит здесь из-за него, а его, храбреца, нет. С насморком лежит в санчасти. Где ещё такое увидишь? Загрузить двух ишаков в вертолёт, привезти в Кабул и продавать их на базаре! Вы слышали когда-нибудь о таких чудесах?
Редкий смешок прошёл по строю.
— Не смешно! — гаркнул Пал Палыч — Генеральному секретарю доложено, вся Москва теперь знает, что боевой пятидесятый ОСАП на рынке копытными торгует! Резюме: будут жесточайше наказаны все участники, вплоть до трибунала.
Полк расходился, гудел как растревоженный пчелиный улей.
— Какой же это грабеж? — возмущался Веня. — Померанцев подобрал бесхозных ишаков, та-сазать, подыхающих с голоду после бомбёжки. Он не дал им умереть, подкормил их в батальоне, и отдал почти за так, так сказать, за пять бутылок водки.
— А ты откуда знаешь?
— У меня есть вертолетчик знакомый, со второй эскадрильи. А что им, та-сазать, героям остается делать? Раньше в войну сто грамм наливали.
Логика железная. Двести чеков (месячная получка) хватало на четыре “банки” водки и огурец или местную дублёнку из овцы средней паршивости. А в дуканах — всякой всячины! Особый соблазн - холодное пиво в баночках. Разве не заслужил тот же Померанцев стакана водки от государства после боевого вылета? Ведь каждый из них мог оказаться для него последним.
«Красное знамя» на грудь за просто так не повесят. Все знали, как командир звена расправился с расчетом зенитной установки. Неожиданно сел на площадку (откуда духи вели огонь, выкатывая свои зенитные установки из пещеры на рельсах), расстрелял расчёт З.У.шек из открытой двери вертолёта. Но этого ему показалось мало: загрузил два крупнокалиберных пулемета духов к себе в машину и улетел с ними на базу. Подавить эту огневую точку долго не удавалось, так как скала, в которой прятались духи, была неприступной.
В авиации спирт расходовался тоннами, но человек воюющий при этом оставался в стороне и был вынужден устраивать себе сто граммов, как сумеет. У одних густо, у других пусто. В экстренном случае за пятьдесят чеков водку можно было купить у солдат, в автобате. Иногда водкой рассчитывались вместо денег.Зашел Саша Ласницкий.
— Забирай назад свою настенную пехоту. Вы улетели, эти кровососы перебрались к нам.
— Ага! А говорил - одесситы не съедобны?
Саша недоверчиво морщил лоб, оглядывая наши стены.
— Бери лётную книжку, пойдем к Санникову. “Они хотят” тебя лицезреть.
Санников сидел в классе лётной подготовки. Сам подошел к нам, ухватил мою руку, отлетевшую от виска, сжал так, словно хотел испытать ее на прочность: пепельные волосы, обильно пробитые сединой, насмешливые глаза с бледной голубизной, какая бывает у только что разбавленного спирта-сырца. Наверное, его лицо, с правильными чертами и носом с лёгкой горбинкой, годилось бы для натуры: взгляд аса пронзает голубые выси из-под ладони, приставленной ко лбу козырьком.
Какое-то двадцать шестое чувство подсказывало мне — этому можно довериться. Оглядев меня с ног до головы, Санников недовольно хмыкнул:
— Вас что, в Баграме не кормили?
Я промолчал. Не стану же я рассказывать ему, что в такую жару есть не могу, и по моей прикидке, за эти полтора месяца я потерял килограммов восемь веса. Подполковник еще раз глянул на нас с Ласницким и улыбнулся:
— Две старые официантки говорят между собой: “Что за лётчик пошёл? Раньше, бывало — два первых, два вторых, и еще добавки просит. Выйдет из столовой, перданёт — планшетка три раза вокруг ног облетает — а сейчас? Еле ковыряется в тарелке; выйдет… и сам - три раза вокруг планшетки.”
Нас с Сашей его рассказ из жизни старых асов не воодушевил, и он, заметив это, перешел к делу.
Санников сказал мне, что он лично проверит мою технику пилотирования, а заодно хочет и сам потренироваться в заходе по “системе”. На полёты он спланирует “пятерку” Ласницкого, которую за неделю мне предстоит принять. Мы с Сашей переглянулись, и я увидел, что он с трудом сдерживает довольную улыбку. Из тумана снова выплыли контуры милой Одессы.
— Кстати, Дрозд, что ты учудил вчера в Баграме? Звонил полковник Конобрицкий, жаловался.
— Товарищ командир! Кто не успел — тот опоздал.
— Да, но ты сказал руководителю, что пассажиры - на борту, и сразу же ушёл со связи.
— Я имел в виду раненого наводчика и его сопровождавших, — не моргнув глазом, соврал я, чтобы не оправдываться и не дай бог, не предстать перед Санниковым слишком правильным.
Санников подвел нас к годовому плану-графику лётной подготовки полка. Эта “простыня”, как мы её называли, отражала уровень подготовки и натренированность летчиков. Полотно бумаги было раскинуто на всю стену и включало в себя сто пятьдесят упражнений курса боевой подготовки днем, и столько же ночью.
Самое тошнотворное — свершилось. Надо было перенести из лётных книжек выполненные упражнения. Не зря говорят: “Минуту летаем — час пишем”. Все эти минуты от взлета до посадки — проходили через горы бумаг, они путешествовали из плановичек и хронометражей в полетные листы, в летные книжки, в недельные и месячные графики, в планы боевой подготовки и в графики подведения итогов. Метеобюллетень, выписанный к полётному листу перед вылетом, заполнялся с особой скрупулезностью: здесь отмечалось время входа и выхода из облаков, время полета за облаками и ночью, при ограниченной видимости и в обледенении. Последнее — являлось юридическим подтверждением расхода спирта из противообледенительной системы, установленной на блистере* штурмана. Такой “спиртовой” бюллетень должен был заверять своей подписью синоптик, а командир части — визировал количество списанного спирта.
В практике не было случая, чтобы лётчики выливали спирт на воздух. Даже на ИЛ-14, где спирт подавался на кромки винтов, лёд предпочитали сбрасывать резким изменением “шага” винта. По этому поводу ходила присказка. Штурман кричит борттехнику: “Включай противообледенители, упадём!” А тот отвечает: “А если не упадём, что пить будем?”
Кроме официальной документации на уровне эскадрильи и полка существовала личная - обязательная толстая тетрадка большого формата, с названием: “План повышения идейно-теоретического, профессионального и технического уровня подготовки такого-то”. Этот план включал в себя тематику марксистско-ленинской подготовки, первоисточники вождя пролетариев, подлежащих конспектированию, темы по авиатехнике, аэродинамике, инструкции экипажу, документов, регламентирующих летную работу, и наставлений по лётной и штурманской службе. Кроме того, имелась тетрадка общей подготовки к полетам, (раньше она называлась: “Заблаговременная подготовка”) рабочая тетрадь с шестнадцатью разделами, начиная от должностных обязанностей и социалистических обязательств — заканчивая карточкой тренажей и ошибок летного состава, тетради непосредственной подготовки к полетам, и кроме всего прочего - конспекты: по авиатехнике, аэродинамике. самолетовождению и по оборудованию самолета. Одно описание бумаг, входящих в обязательный перечень, способно утомить любого читателя, но иного может и заинтересовать, как памятник бумажному безумию, котороё призвано превратить человека в писаря, запертого со всех сторон, обложенного бумажными флажками. Такая действительность многим романтикам поменяла представление о борьбе с воздушной стихией в бескрайних небесах.
* Объёмная бомба – (Или – вакуумная) При взрыве первого заряда высвобождается облако плотного газа, способного заполнять расщелины в скалах. Второй заряд подрывает газ, создавая мгновенное разряжение – вакуум. У человека лопаются внутренности, выскакивают из орбит глаза.
* «Горбатый» - самолёт ИЛ-76.
* Бача - (афг.) мальчик.