Похитители времени

— Подожди, но Марина, кажется, не примус?
— Старик, но и ты прибыл не на одесский пляж. Думаю,  разжёвывать тебе не  надо.
Время клонится к вечеру, жара спадает, неодолимо тянет на сон. Как раз в такое время обычно прибегает посыльный. Не успеваю подумать, как является солдатик: “Ласницкому срочно вылет!”
Надо возвращаться в Кабул, чтобы ранним утром снова лететь сюда с командующим армией.
Мы выруливаем со стоянки, не закрывая форточки в кабине: хоть немного, но продувает. Двигатели ревут, как насмерть перепуганный медведь: говорят, конструктор Антонов где-то перестарался с углами установки винтов.
В общем: “То, как зверь, оно завоет, то заплачет, как дитя”.  Теперь духи Кундуза уже знают: через несколько минут взлетает транспортник.
Слева, возле домика, закрытого маскировочной сеткой, вижу одинокую, маленькую фигурку. Она стоит, прикрыв газетой глаза, машет рукой. Мы тоже поднимаем ладони к форточкам, помахиваем.  Марина будет стоять здесь, пока мы не взлетим.
В Кабуле садимся в наступающие сумерки. На горизонте бирюза неба подкрашена алыми всполохами, а там, внизу, среди холмов,  расцвеченных огнями, сгущается темень: она наползает со стороны западных  гор, растекаясь по низинам чернильной жижей. Чем больше снижаемся, тем стремительнее теряют краски светлые тона. Мы погружаемся в  ночь быстрее, чем земля, и из-за этого вид гор и заходящего солнца перестает восприниматься как реальность, мы  застываем  в своих креслах онемевшие, придавленные чем-то неизмеримым, тем, что вряд ли возможно выразить словами. Но вот в кабине  темнеет,  и красноватый подсвет приборов возвращает нас к действительности. Чернильная пустота обволакивает самолет, затягивает его  в свой зев, и остаются только привычные, очерченные красным светом задачки из всевозможных комбинаций указателей и стрелок,  диктующих нам свой порядок снижения и разворотов до самой посадки.


 * * *


Я не мог похвастаться тем, что госпожа Удача — моя родная  тетя.
В мои годы командуют эскадрильями. На первых порах, быстро добившись успеха (в двадцать четыре — командир корабля), я неожиданно застрял.
Впрочем, сейчас меня больше всего занимало другое: как организовать из моих хлопцев слаженный ансамбль?  Я должен быть уверен в своих ребятах на все сто, иначе наш агрегат станет для нас братской могилой. Транспортник в воздухе — идеальная мишень для духов. А пара ушей лётчиков оценивалась в этих широтах в миллион афганей. Кабульская реальность подводила меня к некоему рубежу, возле которого невольно начинаешь перетряхивать прошлое. Мне уже тридцать четыре, а я еще ничего не успел в этой жизни. Что останется на земле, если меня смешает здесь с кучей серой, пепельной пыли?
Моя дорога в авиацию была извилистой. В четырнадцать лет я сбежал из деревни в город, в радиотехникум. В восемнадцать – дипломированный  радиоконструктор научно-исследовательского института ожидал повестку из военкомата. Мой двоюродный брат, лётчик, затащил меня как-то к себе, в аэроклуб: “Зачем тебе трубить два года неизвестно где? Полетаешь годик, не понравится — уйдешь”. В то время все аэроклубы поменяли вывески на учебно-авиационные центры (УАЦ), где полные курсы приравнивались к службе в армии. Ходила шутка: “Алена Даллеса, директора ЦРУ сняли за то, что не знал, чем занимается “Добровольное общество содействия армии, авиации и флоту”. Центры были устроены по принципу летных школ-первоначалок и ускоренными темпами латали дыры в кадрах Военно-Воздушных сил, появившиеся с лёгкой руки Хрущева*.
Мечтой об авиации в детстве я не страдал, наоборот,   боялся высоты и  до сих пор не люблю выходить на балкон пятого этажа. Но вот мы сели с братом в двухместный  моноплан и  поднялись в воздух. Так я открыл для себя самолет.  На аэроклубовской фотографии, где на фоне “Яка” собралась улыбчивая ребятня после первого самостоятельного вылета, я написал: “Спасибо, птица. Ты пареньку дала родиться — в небе”. Летать и только — летать! Здесь, в небе, казалось,  не было ни верха, ни низа – есть только пространство  — оно делает тебя то  пушинкой, то вдавливает в кресло тяжестью, заставляя кровь вспениваться, стучаться в стенки сосудов.   В глазах темнеет, кажется, что всё внутри — сердце, легкие — падают в желудок…  Лишь твоя воля,   усилие рук могут удесятерить тяжесть тела, или сделать его лёгким,  превратить тебя в пёрышко, без плоти и веса…
И всё это — через дрожь в коленях, через неуверенность, сомнения. Но проходит время, и машина, которую ты оседлал — послушна. Она повинуется каждому движению, она несёт тебя над землей, и земля, та земля,  что казалась такой понятной и привычной,  становится совсем другой — ты вновь открываешь ее для себя.
Первые пилотажные зоны, первая самостоятельная  мёртвая петля. Тянешь ручку на себя, пока  в глазах не  потемнеет: надо вписаться, иначе — зависнешь на верху без скорости, сорвёшься в штопор. Весь аэродром наблюдает за тобой. Получилось! На земле — струйки пота под комбинезоном, обнимают друзья, и, когда все расходятся — падаешь на землю, в подсохшую траву. Закрываешь глаза, втягиваешь ноздрями непонятный, неузнаваемый запах земли: он исходит от ее подогретой корочки, перемешанной с травами, полынью, бензиново-масляной гарью. Этот запах — пряный, горьковатый,  — он вливается  не только в легкие, но кажется, впитывается в мозг. Ничего подобного уже не испытать — всё становится каждодневной нормой, и только память навсегда оставит в себе дыхание земли, к которой прислонился разгорячённым телом.
Чтобы понять землю — нужно оторваться от неё, посмотреть на  неё сверху. Это я усвоил. А дальше — всё это становится  жизнью,  которую ты уже не мыслишь без полётов.
В августе семьдесят второго подо мной в очередной раз проплывали необъятные просторы от Петропавловска-Камчатского до Москвы. Чтобы сесть на воздушный лайнер Ил-б2, мне нужно было попасть в Хабаровск, или Владивосток. Я летел с Востока на Запад в тринадцатый раз, покидая Камчатку, оставляя за плечами четыре года службы и полетов в отдаленной местности, приравненной к Северу. Все это время я  мечтал пройтись морем на океаническом судне, комфортабельном красавце “Советском Союзе” (бывший германский корабль “Адольф Гитлер”) до Владивостока. Но жалко было терять целую неделю. Не решился и в этот раз, взял  билет на самолет до Хабаровска. Одни  сутки — и ты уже в Москве.
Лететь пассажиром  восемь часов бездействуя в тесном кресле – утомительно.  У меня была отработана своя методика: ночью — не спать. Обычно — преферанс в гостинице до утра. В аэропорту покупал бутылку коньяка, и, как только стюардесса выкатывала в проход цыплячьи ножки,  брал  две порции, просил не будить до посадки. Только однажды мне поспать не довелось. Я охранял сон космонавта от желающих пообщаться. Ко мне подошла стюардесса: “ Я Вас прошу  сесть  рядом с Титовым. Иначе ему не дадут поспать”. Я  онемел. За все время полета  мы не обмолвились ни словом, к нам пытались подходить многие, я прикрывал Германа своим телом, а на прощанье он крепко пожал мне руку и  сказал: “Спасибо, лейтенант. Ты — настоящий летчик”. Я целую неделю не мыл правой руки, умывался левой  до тех пор, пока не поздоровался со своим командиром, грузином, Юрием Ивановичем Хинткирия.
В этот тринадцатый раз (тринадцать — число для меня счастливое) я, несмотря на бессонную ночь и стакан коньяка долго не мог уснуть. Мой сосед — рыбак из Владивостока, после того, как мы прикончили мою бутылку, уступил мне место у иллюминатора, и теперь сладко посапывал, уронив полное лицо с красноватыми прожилками  мне на плечо.
Я смотрел в иллюминатор. С высоты в десять тысяч метров земля кажется глыбой,  закутанной в дымку: громадное тело, вдыхающее синеву и,  выдыхающее это белое, дымящееся молоко. Алюминиевая сигара  протыкала молочное месиво, съедая в час почти тысячекилометровое пространство. Солнце спешило вслед за нами, пытаясь примоститься на хвостовом оперении, и все же оставалось позади: самолет будет в Москве на час раньше времени отправления  из Хабаровска. Мы — похитители времени.
Где-то внутри, возле самого сердца, во мне плескалось жидкое солнце, его жар разбегался по всему телу, наполнял сосуды.
Я бежал от солнца, а оно было в каждой моей клеточке. Нет, не фюзеляж самолета рассекает этот  воздух; я чувствую, как тугая струя распирает мой рот,  душит меня и рвет барабанные перепонки.
Восемь часов мы воруем у этой жизни, мы отматываем время назад, не за это ли оно мстит людям катастрофами?  Мы поглощаем пространство и платим за это жизнями?
В салоне ИЛ-62 я смотрел на пассажиров:  они спокойно отдыхали, словно дети, не ведающие страха, хотя только что, расстались с тревожным, надсадным чувством в момент взлета, когда самолет преодолевает земную тяжесть.
И, несмотря на то, что многое знают об авариях и катастрофах, они садятся в эти удобные кресла, надеясь на свою счастливую судьбу и доброго джина, заведующего быстрыми перемещениями из одной части суши в другую.
Мне пришлось летать в пространстве от Камчатки до западных пределов, включая Польшу, Германию. Мне хорошо известно, чем кроют крыши в разных местах и как заселено всё это пространство. В ясную ночь огни на земле высвечивают жилье и вся картина под тобой — как карта звёздного неба у астролога, предсказывающего людские судьбы. Это светящееся  полотно, в хорошую видимость, простирается до горизонта, сливаясь с небом и мешая координаты земные и небесные: и над тобой и под тобой — мириады искрящихся огней. Но не всегда так.
Если летишь с Востока, после Биробиджана огней всё меньше и меньше. На  пространствах в тысячи километров редкие светляки, словно затухающие головешки среди сопок и бескрайнего леса. Здесь территория не может соперничать с небесной россыпью, она обращена своим  застылым лицом вверх, в немом ожидании. Чем дальше к Уральскому хребту, тем больше горящих пятен, еще дальше — площади огней увеличиваются. В Западных пределах, за Бугом - всё плотнее полыхающее марево, своим кричащим пульсаром, оно выигрывает у  ночного неба, делая его лишь слабым отражением земного океана огней.  Небесные галактики, далекие и холодные, с удивлением всматриваются в буйство земного полотна. С высоты полёта огни внизу ярче, теплее, ближе - лёгкий неон струится по стеклянным трубкам, словно горячая кровь.
В одну из таких ночей, когда в прозрачном воздухе пылала земля, и естественный горизонт пропадал среди огней и звезд, падал самолет, наполненный пассажирами. Он кружился, подчиненный закону динамики для плотных тел в менее плотной среде.  Несколько долгих минут до встречи с землей обреченные люди ждали своего конца. Самолет был исправен, пилоты здоровы. Кем же были приговорены безвинные жертвы к страшной участи?
Молох пространства и времени устанавливает свою квоту, он  собирает  свою кровавую дань. Карающий закон требует отношения к себе, как к религии;  выполнение ритуалов  становятся святыней. Преступившие закон наказываются смертью вместе с теми, кто не был причастен к святотатству. Впрочем, человек, севший в самолет пассажиром — похититель времени, он уже преступил черту. Молох пространства не мелочен, он часто прощает человеку ошибки, но только те, за которые уже оплачено кровью.  Как правило, одно пренебрежение к святыни влечет за собой другое — получается длинная цепочка, протянутая в неведомое.
На высоте около девяти тысяч метров  пассажиры допивали кофе, когда поняли, что с самолетом происходит что-то неладное. В тот день командир аэробуса перед вылетом привёл с собой на самолёт сына — школьника.
(Начало  цепочки). Когда воздушный лайнер набрал высоту, отец разрешил мальчику сесть в  кресло  второго летчика. Автопилот был включен, самолет висел среди безбрежного моря огней. На небе — ни облачка. Условия полета просты, но в отсутствии естественного горизонта (огни земли и неба сливаются) положение аэробуса можно определить только по приборам. За остеклением кабины — фантастическая картина ночного планетария. Командир отключает автопилот, дает сыну штурвал. Парень не первый раз держит штурвал в руках (цепочка выстраивается), он пилотирует многотонную машину под контролем отца, и самолет, как огромная рыба, преодолевающая течение, натужно шевелит плавниками. Пассажиры воспринимают неуклюжие движения фюзеляжа, как результат воздействия воздушных  потоков. Но среда вокруг — спокойна. Просто движения мальчика штурвалом нельзя назвать выверенными, точными. Отец снова включает автопилот, просит на свое место второго пилота, сам выходит, чтобы размять ноги.
(Цепочка удлиняется). В кабине появляется стюардесса, мило улыбается: “Командир, чашечку кофе?” Он разговаривает с ней, потом бортинженер задает какой-то вопрос, и они с минуту беседуют. Затем командир поворачивает голову к приборной доске: его слегка повело и сторону — поехал пол под ногами, но он спокоен — пилот исправляет ошибку сына. Проходит еще несколько минут, и. (Цепочка становится непомерно длинной!). Неожиданно командир замечает, что указатель крена на авиагоризонте показывает предельное значение, горит красная лампочка: “Автопилот выключен”. А это говорит о многом: произошло аварийное отключение рулевых машинок автопилота по предельному крену. (Слишком длинна цепочка, она задела дремавшего Молоха!).
Самолет начинает опускать нос и, набирая скорость, вкручивается в глубокую спираль.
Своевременные действия еще могут исправить положение, но как раз в этот момент второй пилот пытался придвинуть сиденье ближе, (он маленького роста, не в пример командиру). Снял подвижную основу со стопора, но кресло, повинуясь инерционным законам, откатилось еще дальше назад:  теперь не только ноги оказались в бездействии, но и руки не доставали до штурвала. Дальше — всё как в кошмарном сне: людей вдавливает в кресла, стоявших бросает на пол. Командир, напрягая силы, пытается занять место сына. И это ему удается. Каким-то чудом он выводит машину к горизонту, но тут выясняется: два двигателя на одной плоскости  остановились. Они снова теряют скорость и сваливаются на крыло. Участь людей в этот миг была предрешена. И эта участь, в данном случае, напрямую зависела от воли единственного человека на борту – командира, чьи обязательства перед Молохом износились каждодневной привычкой. Привычка, как известно, изнашивает всё…
 Мне никогда не нравилась роль пассажира, заложника Молоха.
И я, в который раз повторяю себе: мне предстоит драка за себя, за моих товарищей — с ними же. Мои ребята, почему-то уверены: на войне — можно все, коль не знаешь, будешь ли жив завтра.
Я поднес руку к самому носу: на светящемся циферблате штурманских часов было ровно пять по местному времени. Через час подъем, а сна уже давно как не бывало. Сказывается разница во времени. В сероватых рассветных сумерках — силуэты двухярусных коек — странных железных клетей, для полетов в наши мысли и воспоминания.
Кажется вчера это было: голубоглазый старлей  вышагивает по Минску, как молодой павлин, выпятив грудь и выставив напоказ свои крылышки – звездочки, погоны — “голубое небо, золотая жизнь” (на курсантских погонах — голубое поле оторочено золотом с черным кантом, прозванным “черным концом”).  Такой юмор мы берегли для  девчонок, сражённых простоватым героизмом фразы.  Запах дешевого одеколона, смешанный с парами от  лётного комбеза, выстиранного в бензине,  был вторым неотразимым аргументом  для тех, кого мы любили… Курсант, затем лейтенант, потерявшийся на диком континенте Камчатка.  Мне, холостяку, летчики, посмеиваясь, предлагали подружиться с медведицей Машкой, выросшей на лётных харчах,  тоже, в своём роде, одинокой. Четыре года на севере — ссылка,  где год живешь в ожидании отпуска.
Но вот, наконец, наступило моё время. Я возвращался на Большую землю, в огромный мир, с железными  дорогами, городами, гостиницами и женщинами — черненькими, беленькими,  весёлыми, улыбчивыми и не очень. Всё вокруг вселяло надежду, сулило успех. Но странное дело.  Прошло 3-4 месяца, и весь этот долгожданный рай в большом столичном городе стал мне не мил. Мне снились голубые сопки Камчатки. Я захандрил, сам не понимая от чего. Моя память снова возвращалась на краешек земли, и я снова слышал, как волны с шипением рассыпались у моих ног. В снах океан ластился ко мне, как огромное животное, и та земля, с которой к концу четвертого года  мне не терпелось убежать, снова была со мной; со мной были ясные  зимние вечера, когда воздух прозрачен, как ни в одном другом месте на земле. Вечером, купол неба над головой разрезан на две сферы — одна светлая, там, где сахарные головки сопок еще освещены, другая — темнеющая, над чёрной бездной океана. Граница  между сверкающими  сопками и водой на горизонте перечеркнута заходом солнца, словно окрашенным кровью лезвием. И вот ты  один, маленький человек, среди неотразимых декораций  космоса…  Когда  садишься в самолет, всё это остаётся внизу,   и  ты неожиданно вырастаешь в собственных глазах, ощущая необъяснимый, внутренний свет перемен…
Сейчас я  понимаю, что тосковал не о планете — Камчатке, розовом дельфине,  несущем по волнам свое тело, я задыхался из-за отсутствия ставшей привычной атмосферы общения людей, которых отдаленность от всего мира, сделала более свободными; это чувство, которое  было сродни воздуху, обедненному кислородом. ( Самое поразительное – не хватало пятнадцати процентов кислорода, как раз на Камчатке!)
В столице я попал в придворную эскадрилью, обслуживающую штаб воздушной армии. Целыми днями на аэродроме толкался генералитет военного округа, прилетали и улетали крупные чины из Москвы. Здесь не было прямых дорожек, все бегали по ломанным кривым, обегая начальство. За теплые места под солнцем надо было сражаться, и если ты не имел “волосатой руки”, то должен был обладать ловкостью канатоходца. Умение ловко прогнуть спину и держать при этом голову   здесь высоко ценилось, и хотя летчики в курилках посмеивались над собой и начальством, все они напоминали сиамских котов, гордо несущих головы на гибких спинах. Ничего подобного на Камчатке не было, и я, словно прирученное лесное животное, был снова выброшен в джунгли. На первых порах мне повезло. Я чем-то понравился командиру части, подполковнику, угрюмому человеку, словно вырубленному из цельного ствола столетнего дерева. Он мог вполне походить на молотобойца, или сталевара с огромными ручищами-клешнями, но он был летчиком, моим тезкой, Леонидом Ивановичем Красовским, с фамилией знаменитого маршала и лицом каменного изваяния, редко позволявшим себе изобразить улыбку.
В первый раз я увидел эту улыбку в его кабинете, когда представлялся, она была вызвана совпадением наших имён. Второй раз Леонид Иванович улыбался через два года, когда в этом же кабинете процедил сквозь зубы, потупив взгляд в какие-то бумаги на столе: “Я тебя породил, я тебя и убью”.  
Красовский был полновластным «богом» на аэродроме, его слово имело силу закона. За глаза летчики называли командира “папа”, а “Вадик-морда-лопатой”, прозванный так из-за своего любимого выражения, дал  «отцу»  кличку  – “Салазар”.
Салазар не любил  бросать слов на ветер, несколько лет он убивал меня тонко, изощренно; мне дорого обошлись мои слова и мой  хлопок дверью: “Не вы меня рожали, не вам меня убивать”.
Надо же! За какой-то год после Камчатки я стал командиром корабля, еще за год — получил второй класс военного летчика. Я прекрасно умел держать  голову при великолепно выгнутой спине. Как-то даже услышал за своей спиной: “Этот шустрый, далеко пойдет”.
И вот, этот злополучный заход на посадку во Внуково.
Нарушение режима полета – потеря связи  из-за отказа радиостанции – во всех бумагах оценивалась как вина экипажа,  и отец не стал вникать в подробности. Было такое время – зачем разбираться, когда проще – наказать! Несправедливость -  ноша тяжёлая. «Папа» задержал мне первый класс на два года, не подписал рапорт на учебу в академию, и, когда эскадрилья переходила на новые  штаты, для меня вовсе не нашлось свободной должности..  Мне предстоял выбор: или понижение  – вместо командира стать вторым летчиком, или уезжать из Минска. Я выбрал последнее, и уже гадал, в какой  уголок Союза мне предстоит собирать чемоданы. Но вышло по-иному.
В один из ноябрьских дней, перед праздником, я поднял свой Ил-14 в воздух, и мы взяли курс на Москву. В салоне самолета, расположившись  в мягком кресле, отдыхал начальник штаба воздушной армии, генерал-майор авиации Марков. Он получил новое назначение в генеральный штаб и летел представиться по этому случаю главкому ВВС, другим высшим чинам. Кто мог подумать, что через сутки, после Москвы, генерал решит навестить свою маму в деревне, что мы перелетим в Липецк, а оттуда будем добираться на машине в Воронеж. Здесь выяснится: мы с генералом  из одной деревни  и учились у одной учительницы! Экипаж с самолётом должен был  ожидать Маркова в Липецке три дня.  Я просто не мог не напроситься вместе с ним: моя мама тоже жила под Воронежем. Мы побывали в гостях у его старушки, мы ходили вместе с генералом в маленький деревенский  магазин за водкой, и нас с ним везде узнавали.
Я стал обладателем такой “мохнатой руки”, которая может присниться разве что во сне. Я не только остался на должности, но и мог теперь претендовать на нечто большее. Я ликовал, но не слишком долго. Марков был теперь далеко, в Москве, а Красовский — каждый день рядом. Он ничего не мог со мной  поделать, но доставал меня по любой мелочи. Я сопротивлялся, но силы были неравны. Салазар редко выходил из себя, действовал методично, и нередко бил ниже пояса. Однажды он отчитывал меня за то, что самолет на аэродроме остался не заправленным целую ночь (был неисправен заправщик), что противоречило инструкциям. Штабные  внимали каждому  слову  «пахана», но  в ужасе  разбежалась,  когда я неожиданно для всех заявил, что ему, командиру, плевать на заботу о летчиках, которые пашут с раннего утра до ночи, и что не моё дело наводить порядок в аэродромной службе. Отец от такой наглости, сначала онемел, а потом обрел дар речи, и объявил мне трое суток ареста за пререкания. Правда, на следующий день я уже стоял в плане на вылет, но взыскание все же было записано в карточку, в  которой уже  не оставалось свободного места. Позднее, аккуратный штабист вклеил в личное дело  дополнительный лист.
Летать приходилось много, и с той тяжестью в душе, которую порождает чудовищная несправедливость, вызванная властолюбцем местного масштаба. Восстать против должностного чванства поступком, словом, или жестом было самым не разумным  поступком  в  армии. Из передовиков социалистического соревнования, чей портрет украшает доску с вымпелами, я превратился в двоечника, которому на итоговых проверках за год проверяющие боялись ставить высокие баллы. Однако, возить высший командный состав мне, наряду с опытнейшими летчиками, доверяли при любой сложной погоде.
Один старый бортовой техник, дослужившийся к пенсии до капитана, говорил мне, посмеиваясь: “Не переживай, командир. На днях мой портрет женка тоже забросила под кровать, вывела из “отличников.” Ходил он вечно поддатый или с похмелья, но дело свое знал отменно, любил побалагурить. Мне было не до шуток, я всерьез  подумывал сбежать от “отеческой” ласки  Салазара в другие широты с помощью своего земляка-генерала.
И вот, наступил декабрь, пора моей неизменной хвори. Уже который день я сотрясал конвульсиями диван своей квартирной хозяйки на третьем этаже в центре города Минска. Маруся Пантелеевна просовывала мне в дверь тарелку со своими фирменными котлетками, но один их вид вызывал спазмы в желудке, я отворачивался лицом к стенке, а хозяйка, обиженно опустив губы, удалялась. Бывают в жизни моменты, когда надо бежать ото всех. Мне,  нужно было бежать от отца-командира,  превратившего мою любимую работу в пытку,  от этого  семейства, приютившего меня за сорок рублей в месяц.  Мне хотелось сбежать от самого себя, жалкого, мокрого суслика, прикованного какой-то нелепой лихоманкой к матрацу.
Зачем  я согласился поселиться здесь, где мне с первых минут всё стало ясно? Пошёл по объявлению: “Сдается комната”. Дверь открыла пожилая женщина с одним из тех стёртых жизнью лиц, которые не запоминаются. Её глаза в одно мгновенье прошлись от кончиков моих ботинок до форменной фуражки военно-воздушных сил, остановились на погонах, где мелкой россыпью блестели звездочки старшего лейтенанта.
— Комнату уже сдали, — проглатывая слова и шамкая беззубым ртом, сказала она. — Но я дам вам адрес своей знакомой. Вы - холостяк?  
С первых же дней на новом месте я сообразил, что Мусе, моей хозяйке, нужен только холостяк. Были ещё Тася, ее единственная дочулька, которая представилась мне, как Таисия. Муся и Тася дружно восседали на круглых плечиках Павлуси,  добрейшего нрава отставного майора артиллерии, лечившего свою язву какими-то вонючими снадобьями.  
На кухне у хозяев я не бывал, питался в лётной столовой. Но как-то пришлось положить воду в холодильник, и я был поражен. В специально отгороженном углу стояла просторная клетка, и в ней, мирно почесывая животы друг другу лапками, отдыхало семейство нутрий. Теперь стало ясно, с кем это Павел воркует на кухне — со своими бабами особенно не поговоришь. И мать, и дочка не церемонились с “фазером”, при случае выдворяли его на кухню, где он надевал фартук, и готовил обед. При мне они, правда, были ласковы с Павлушей и ограничивались короткими фразами:  
— Павлусик, пора обедать.
— Мусичка, картошку поджарить или сварить? — вкрадчиво спрашивал отставной майор. Теперь мне стало ясно, что  специфический запах исходит не от лекарства, а от клеток этих счастливейших существ, не подозревающих, что их ждет завтра. Они почесывают шерстку, жуют капусту, ничего не ведая о грядущих праздниках и застольях.  
В одно из воскресений я спал долго, и пока валялся с книжкой, пробило двенадцать. Меня пригласили за обеденный стол. Отказываться было невежливо. “Столичная” на столе уже успела покрыться такой же влагой, как мое тело в декабрьские дни. Фирменные котлетки показались мне недурными, но какими-то сладковатыми. Павлусик смаковал косточки, похожие на  кроличьи.  
— Как, вкусно? — спросил он, и лицо его расцвело добрейшей улыбкой. Павел Иванович протянул палец к окну, где на балконе ветерок трепал подсыхающие шкурки.  
— Что за животное! — продолжал он с энтузиазмом. — Нетребовательное, умное. А чистюльки какие! — ворковал дядя Паша.  
Вилка выскочила у меня из рук, тарелка жалобно звякнула, и все три пары глаз уставились на меня: с моим лицом что-то происходило.
— Совсем забыл! — выпалил я. — Мне срочно ехать на  работу. Обещал подменить товарища.  
Той ночью мне снился ужасный сон. Муся и Тася сидели рядышком на диване, смотрели телевизор, сложив руки на животиках. (Они, на удивленье,  похожи - дочь и мать. Словно копии, только одна — чуть помельче. То же заостренное личико со щечками-мешочками, те же ямочки на локотках, округлости рук; тот же остренький животик и ровные коротковатые ножки носками в стороны. Говорят, что люди, очень долго живущие с животными, становятся на них похожими). “Почеши спинку”, — просила Муся - Маруся, и Тася-Таисия чесала маме спинку не отрывая взгляда от телевизора. Вдруг явился Павлусик-Пал Иваныч со своим молоточком в руке, (которым убивал нутрий!) и принялся нежно ворковать, ластиться к жене и дочке. А они в ответ ему: пошел ты, мол, на свою кухню, весь провонял шкурками.  
Добрейший Паша поднимает свой боевой молоточек (а он весь в крови, со следами шерстки зверьков) и мычит, словно недоенная корова.  
Мать с дочкой — ко мне в комнату, закрылись и поглядывают на меня жёлтыми глазами — уже не Муся и Тася, а две большие жирные нутрии. Одна говорит другой: “Перегрызем ему сухожилия, никуда не убежит!” Я почувствовал, как острые зубы вцепились в мои ноги, и со стоном проснулся: мои пятки лежали на оголившейся пружинной сетке. В тот день я твёрдо решил отправиться на поиски квартиры, но свалился с температурой.  
В прихожей раздался звонок, забухал чей-то басок. Неожиданно моя дверь открылась, и я услышал до боли знакомый голос:
— Где он, этот симулянт-декабрист?
Отталкивая  друг друга, ввалились две фигуры с шевронами на синих лётных униформах. Сашка Митин и Юрка Подкопаев! В руках у Саньки была литровая бутылка вина. Юра обнимал своими лапищами сверток, его знаменитые глаза-фары светили, как и всегда, распространяя вокруг себя справедливую ясность.
Это было похоже на счастливое окончание кошмарного сна.
Пакет брошен на стол, Юркины «грабли» хватают меня вместе с одеялом и ставят вертикально. В моих глазах  плывут оранжевые сполохи, и постепенно я прихожу к выводу, что передо мной —  живая действительность.  
Ребята, в отличие от меня, после аэроклуба окончили училище гражданской авиации. Как они меня разыскали, оставалось загадкой.  
Бутылка оказалась  итальянским вермутом “Чинзано”, и это удивило меня так же, как если бы они принесли сюда вместо неё  индийского щербета.  
Я смотрел за Сашку, он обнажал в улыбке свои ослепительные зубы, толкал меня в грудь пальцами:  
— Ну, чё ты, короче, больной! А как насчет по едальнику? Будешь прикидываться — схлопочешь.  
Через весь его нос с горбинкой, пролегает тугая, похожая на верёвку, борозда шрама, она исчезает в подбровье,  из-за этого веко правого глаза полуспущено — след от удара отвёрткой, дела давно минувших аэроклубовских драк. Чтобы не потерять свое авиационное лицо, мы дружно отмахивались от городской шпаны, порой удачно, порой не совсем. В этом случае обошлось — отвёртка скользнула по надбровной дуге, глаз остался целым. Нам было что вспомнить: первые прыжки с парашютом, первый самостоятельный вылет на ЯК-18А.  
Я достал фляжку со спиртом, опрокинул ее в двухлитровый графин, потом вылил вермут. Меня трясло, графин в руках вибрировал, но я встряхнул его сильнее, для верности, потом ещё раз, пока со дна, пробивая настойку из трав, не полетели веселые пузыри: стекло в моих руках стало теплым. Ребята молча наблюдали за мной, в их глазах, как на табло тренажёра, горел разрешающий свет: “Действия правильные”.  
— Вот, — сказал я. — Теперь это уже авиавермут, и зовут его — “Чин-Саня”.  
Юра кромсал кусок ветчины на большие розовые ломти — по другому он резать не мог, а Сашка, наоборот, тщательно строгал тоненькие ломтики от круга “Невской” — твёрдой, чёрного цвета, копчёной колбасы.  
Мы налили по первой, а потом и по второй — за наше здоровье. Третью пили молча, не чокаясь. Мы сбежали в свою страну, и эта страна была заполнена самолетами, небом с облаками и без них, судьбами товарищей, разбросанных от Венспилса до Сахалина.  
Я рассказывал о Лёне Мурлине, в первый год своей службы заживо сгоревшем в перехватчике ЯК-28 на Сахалине. Летчик-фанат, ходячая энциклопедия истории авиации: он собирал журналы, вырезки из газет и всё, что печаталось на эту тему в Союзе. Разбуди его ночью, и он без запинки расскажет, чем вооружались все модификации “лавочкиных”, “мигарей”, “яков”, и все их летные характеристики. Мой тёзка “пробежал” всю бетонную полосу, но так и не взлетел. Пробил А.Т.У., проскочил по пашне и врезался в сарай. Самолет горел как факел, и местные жители, работавшие в это время в поле за аэродромом, утверждали, что он попрощался с ними, помахав рукой из-за фонаря кабины, которую вероятнее всего заклинило. Где теперь этот дотошный ум?  
Я вытирал пот со лба полотенцем, но мне уже стало тепло, дрожь прекратилась.
Юрка спросил:  
— Ну, как ты тут, старик, обосновался? Гляжу — как сыр в масле, не грех и поболеть.  
— Ты прав, — ответил я. — Фирменными котлетками буквально изнасилован. Надо бежать. Как-то зашла дочка, закатила глазки: “Ах. билеты в филармонию.” и всё такое. Я ей сказал, что   со временем туго. На этом наши нежные отношения закончились. А не глотнуть ли нам другого воздуха? — предложил я, и мы поднялись.  
Я перелил остатки жидкости из графина в плоскую фляжку, сунул ее в карман кителя. Рядом с домом, прямо через дорогу - ресторан “Каменный цветок”. Малиновый отсвет еле пробивался через тяжелые портьеры, закрывающие стеклянную округлую стену. Несколько глотков морозного декабрьского воздуха и мы у входа.  Дядя Петя радушно открывает дверь, пряча пятёрку в карман: “А, летуны! Давненько не заходил, Леня. Если что, я не пропускал тебя, сам знаешь мест, как всегда, нет”.  
За спиной остается человек пять, не теряющих надежды попасть в этот теплый раек с музыкой, но они даже не возмущаются: уважают форму лётчиков.
Мы двигаем прямо к бару, и я вздыхаю с облегчением: Василь на месте, его квадратная фигура движется ловко, руки снуют между бутылками, фужерами и ведерком со льдом. Но вот он бросает всё и распахивает навстречу мне руки. Это руки бывшею штангиста– он перегибается через стойку и хлопает меня по плечам так, что мои погоны перегибаются горбиком.  
Кажется, болезнь совсем покинула меня. Что может ещё с такой быстротой разрушить вселенскую хандру, хворь, как ни этот мягкий полусвет, музыка, скопище людей, зашедших на огонек, и, наконец, лучшие друзья, свалившиеся в любых смыслах с неба? Мы наполняем фужеры с кубиками льда из моей фляжки, Василь присоединяется к нам, выставляя перед нами три дымящихся шашлыка.  
— Кто сказал, что нет столиков? — грозно вопрошает хозяин бара и его добродушное веснушчатое лицо суровеет. Неожиданно он покидает нас, исчезает за дверью и через минуту появляется из подсобки со столом в руках. Он несет его через вестибюль, прямо в зал. Потом переправляет туда же три стула. Мы сидим у колонны, прямо под оркестром, его грохот обрушивается на нас — разговаривать здесь нельзя, можно объясняться только знаками, и Юрка показывает: наливай! Тугая жаркая волна, поднимается изнутри, к голове, музыка бьёт по барабанным перепонкам, и мне начинает казаться, что мы, как оглушенные рыбы, плывем в большом цветастом аквариуме. Откуда-то сбоку выпархивает стайка «бабочек-однодневок», они машут руками-крылышками, поднимая стройные ножки, обтянутые трико, прямо над нашим столиком. Нарумяненные, накрашенные лица-маски мелькают в сполохах цветных фонарей.  
Но вот музыка неожиданно обрывается, “бабочки” исчезают, унося с собой запах дешевой косметики и пота, становится слышен смех за соседним столиком.
— Санька, смотри какая симпатичная мордашка.  Ты посмотри. Совсем не накрашена, и улыбается.  
Я толкаю Митина в бок, но он непонимающе крутит головой и тоже улыбается. Чему они все улыбаются? Пойду - ка  приглашу эту девушку на танец.  
И я пригласил. И это приглашение стало прологом нашей совместной четырехлетней жизни, финал которой наступил в декабре 79-го, перед тем, как я оказался в первый раз в Афганистане.  
А пока я обнимал улыбчивую девушку за талию, заглядывал ей в глаза и рассказывал ей о том, что привело нас в ресторан.  Оказывается, что она тоже пришла с гостями, и её гости (я чуть не упал) тоже из Воронежа. Оказывается её папа — мой земляк.  
Был повод, чтобы составить столики вместе. Её двоюродная сестра с мужем, и еще кто-то — все мы стали лучшими друзьями. Наутро я с трудом восстанавливал в памяти подробности,  но кажется, безуспешно. Ребята уехали в гостиницу, и теперь уже, наверное, сидели в самолете. 
По дороге на службу в кармане кителя я обнаружил визитную карточку улыбчивой девушки. Вырони я ее тогда, потеряй — и этой визитке никогда бы не стать пригласительным билетом в ЗАГС, и кто знает, может быть всё сложилось бы иначе?  
Три года понадобилось нам для того, чтобы узнать о том, что мы не станем жить вместе. Она не хотела иметь детей (надо было окончить ВУЗ), любила хорошо поесть, выпить. У неё оказалось много приятелей и знакомых, она была человеком общительным, весёлым. Как и я. И первое время нам было очень весело, когда я возвращался с полётов (сначала в квартиру ее родителей, позднее - в свою, которую нам выделили через год после свадьбы). Потом началась будничная жизнь, и к тому времени, как она оканчивала институт, я начал замечать её широкую, подобревшую «косточку», её великолепный аппетит и её нежелание заниматься семейными делами. Если нужно было постирать мой комбинезон, испачканный в масле, она брала его двумя пальчиками, морщила нос, выказывая всем своим видом брезгливость. Её способности улавливать самые незначительные запахи меня поражали, и, тем не менее, на кухне у неё всегда царил беспорядок, посуду она мыла небрежно. Наши перепалки начинались неизвестно с чего, часто из-за телефона, который звонил не переставая: у неё было много друзей, сокурсников, знакомых, и также много предлогов “не спешить” думать о детях. Она была занята собой, а я жил в постоянных разлётах. Помню, ходил и мурлыкал себе под нос: “Со мною вот что происходит, совсем не те ко мне приходят, а ходят в праздной суете — разнообразные “не те”.
В одно прекрасное утро, услышав в её голосе командирские нотки (она уже научилась давать ценные указания по всем правилам воинских уставов), я с ужасом подумал, что меня ждет судьба “Павлуси”, что рано иди поздно мои сухожилия подгрызут, и тогда я не смогу далеко убежать.
Всё разрешил случай, скорее похожий на анекдот. Я должен был улетать в командировку на неделю. Мы уже  набирали высоту, когда поступила команда на возврат. Такое бывало частенько, в этот раз нужно было ждать начальника. Вылет перенесли на послеобеденное время, а я решил прокатиться с пассажирами на их транспорте в город. Дело в том, что мне необходимо было забрать сумки: летели на юг, я надеялся привезти  помидоров и фруктов. Перед отъездом с аэродрома зашел к диспетчеру уточнить новое время вылета и он мне сообщил: “Звонила твоя жена. Я сказал, что вы улетели”. Её родители были приглашены к друзьям на дачу, и я подумал, что она решила поехать с ними. Я открывал дверь своим ключом, а дальше — всё как в картине “Не ждали”. Здесь не потрудились даже набросить цепочку, и потому, немая сцена оказалась тягостной, “сокурсник” — жалким, а я — смешным. Мне никогда не приходилось бывать в таких положениях, но я нашел в себе единственные слова: “Извините, что не вовремя”.


* Хрущёв, изыскивая средства на создание ракетных войск, активно сокращал авиацию. Он же и ликвидировал несколько авиационных училищ, после чего  боевые авиаполки оказались неукомплектованы.