Похитители времени

Мы всё это видим  через день, и можно только позавидовать восторгу наших гостей. Ребята уже не молодые, вряд ли в своей жизни увидят что-нибудь подобное.
Утро заканчиваем за столом. Завтрак с рюмками и песнями. Экипажи просыпаются, а мы и не ложились.
Вскоре артисты прощаются, оставив нам подписанную на память пластинку, а мы падаем по кроватям. Кто-то крутит ручку настройки приемника, в комнату врываются звуки траурной мелодии. “Постой, постой, — кричу я, — найди эту станцию!” Я не ошибся.
Передают правительственное сообщение. Скорбный голос диктора сообщает о смерти Брежнева.
Я сажусь в постели и нервно перебираю пальцами одеяло. Кто придёт, кто станет у руля? Где-то на донышке, в самых дальних тайниках зреет мысль: может  быть это будет  человек умный и прекратит эту афганскую бузу? Завтра нужно взять свежих газет и посмотреть, кто первым подпишет некролог. “Вот увидите, это будет Андропов”, — авторитетно заявляет Веня со своей койки. С ним никто не пытается спорить.
Наш генсек — покойник. Но разве при жизни он уже не был им? Когда я видел его на экране телевизора выступающим, мне хотелось куда-нибудь спрятаться. Слова, туго спрессованные в знакомые предложения, ворочались, словно громадные глыбы, катились и падали из-за какой-то заоблачной выси в пустоту зала, где шевелились и шелестели ладонями тени.
Сколько усилий требовалось этому человеку, чтобы читать с бумажки  о великой созидательной силе народа. Внизу, перед его трибуной — люди,  не устающие слушать заклинания, ставшие привычными.
После этих длинных выступлений, я почти физически начинал ощущать, что нахожусь где-то по другую сторону реки, и если есть страна мёртвых, то все эти старцы, окружавшие генсека, живут там какой-то своей, Кремлевской жизнью. У них есть  своя религия, свой Бог, свои святые и угодники, и, всё это — никакого отношения не имеет к той стороне речки, на которой я находился.
Неожиданно мне представилась моя необъятная страна с южных гор до северных морей, где на востоке просыпаются, а на западе только ложатся спать, где самая современная авиация крадет время у пространства, где космос стал ближе, чем сама земля, по которой ходили ее люди. И такой страной управляют старые, никчемные маразматики? Откуда-то, из потаённых глубин, во мне ширилось, росло незнакомое: это было похоже на просветление, когда, наконец, видишь с полной ясностью то, на что натыкаешься каждый день. Мы живем во времена великих теней. Эти “великие” сознательно поселили себя в “страну мертвых” при жизни, в надежде стать бессмертными. Другого способа у них просто не могло быть. За это надо платить чудовищную цену, и мы не скупились.
Но самое страшное — я, и все кто был рядом со мной по другую сторону реки, были ничем не лучше “кремлевцев”.
Я — маленький росток, отпочковавшийся на отмирающей коре. Тихо, втайне, я негодовал по поводу закостенелой  среды обитания, но на партийных собраниях, говорил “что положено”.
Значит, практически, мы все по одну сторону речки. Здесь - просто оптический обман: я вижу “их” со стороны, а “они” себя — не видят. Разве всех нас не научили представлять  наши дела и мысли бессмертными?  Мы хотели забыться в мечте, но в чём-то жестоко просчитались. Мы никогда не заботились о жизни, мы не умели её строить, не умели целиком отдаваться ей. Зато умели уходить от неё. Нашим родителям и дедам было уготовано умирать на пирамидах бессмертия, а нам лишь на какой-то миг дано заглянуть под этот покров тайны.
Я строил какие-то свои планы и, вдруг, в один миг, отчетливо представил себе, как они хрупки! Я видел себя совсем в новом качестве, меня не устраивала моя теперешняя жизнь, но чтобы заново родиться там, дома, мне предстоит умереть. Умереть громко, принародно — иначе ничего не получится.
И всё-таки, кто мы здесь в Афганистане?
Дрова в великой топке, из которой в небо летит пепел? Дует ветер, несет этот пепел в мою страну, и уже там — пепел повсюду. Странно, но его никто не видит. Все как жили, так и живут, горюют, сколько положено на могилах близких и живут дальше. Пепел незаметно, как проказа, разъедает внутренности. Сам-то я жив ли еще? Меня словно съедает какая-то лихорадка: алкоголь бешено толкает кровь в височных артериях — мне надо принять много, чтобы я упал, малые дозы уже не действуют. Чтобы заснуть, я пью всё больше. Иногда мне кажется, что я сгорел изнутри, обуглился, прежде чем эта адская жара сделал из меня мумию. Мои внутренности, пропитанные  спиртом, превратились в угли; легкие — обгоревшие листья, шевелят на ветру альвеолами, превращая воздух в чёрную копоть. И где-то под все этим ворохом живой кусочек. Я чувствую его, потому что он болит. Это мысли об Анне. Как она там? Выздоровеет, уедет, забудет об этой жаре и своих полетах со мной.
Все уже спали. Я встал, подошел к столу, налил себе полстакана неразбавленного спирта, опрокинул. Огненный комок прокатился по горлу и упал в желудок. Через несколько минут, теплая волна подхватила меня и понесла неизвестно куда.

* * *

 

Мы возвращались из Ташкента. В Кабуле дождь. Рваные низкие облака и плохая видимость заставили нас с Юрой попотеть на заходе, и только мой штурман сидел за перегородкой спокойнее каменной стены. “Ты когда-нибудь научишься помогать летчикам?” — взорвался я на стоянке. И основания тому были. В Шинданте Влад дал расчетливое время снижения с ошибкой на десять минут. Если бы я выполнил его команду, мы лежали бы на склоне горы. Что заставило меня тогда не слышать его слов?  “Успеем, пройдем привод и будем снижаться ”. До приводной радиостанции мы шли еще пятнадцать минут, был сильный встречный ветер.
Тогда я промолчал, всякое  бывает, человеку свойственно ошибаться. На то мы и экипаж.
Второй раз Влад развернул меня на ошибочный курс в горы, когда мы летели в Кандагар. Стрелочка радиомаяка показывала при этом правильно, позывные аэродрома посадки прослушивались четко. Но куда мы летим, почему вместо привычного положенного курса на юг, развернулись на запад? И тут я вспомнил, как в Джелалабаде, полгода назад, упал в горах Ан-12. Он тоже развернулся на привод, с четкими позывными аэродрома, стал снижаться и остался лежать в горах. Все погибли.
Раньше нам давали информацию о ложных радиостанциях с позывными наших аэродромов, которые духи бросали в горах. Я взял прежний курс,  Влад  заспорил со мной, но через двадцать минут полёта стали прослушиваться действительные позывные.
Этот парень чувствовал себя в кабине легко и просто, как несгораемый шкаф в хорошо натопленной комнате. Он словно не видит, что из печки сыплется на пол огненное крошево и что пол под ним дымится.
Сколько раз уже я задавал себе вопрос — почему это люди чувствуют себя  бессмертными монстрами: с ними никогда ничего не случится, только потому, что они, “себе любимые”, появились на свет не для того, чтобы протянуть ноги. Кто-то, где-то — да, но не они! Здесь, именно здесь, в них творится всё самое важное и всё вокруг призвано, чтобы сопутствовать этому.
Мы месим слякоть на стоянке, а в глазах у меня исхудавшее, осунувшееся лицо Ани. Зелёные, лихорадочно блестящие глаза смотрят на меня откуда-то издалека.
У нас был срочный груз обратно в Кабул, и я сразу после прилета помчался в госпиталь. У неё были родители, и я почему-то не захотел с ними встретиться. Сейчас жалел об этом. Я дождался пока они ушли. Меня поразил её вид,  я понял, что дела обстоят совсем не так, как это было десять дней назад. Её рука была исхудавшей, горячей. Она смотрела на меня виноватыми глазами, словно чем-то подвела меня, и я почувствовал противный ком в горле.
— Аня, извини, я в туалет, — сказал я, положив пакет с фруктами на тумбочку.
Здесь в коридоре я поймал медсестру.
— Девушка, миленькая, скажите, как на духу, что с ней? — “Миленькая  девушка” лет сорока, осмотрела  меня внимательно, с сочувствием.
— Плохо заживает рана. Сейчас у неё поднялась температура. Позавчера вскрывали, чистили, вставляли трубку.
— Где врач?
— У себя должен быть.
Я побежал к врачу, но там меня, как мне показалось, успокаивали, хотя и не очень убедительно.
Времени у меня было мало. Я забежал к ней снова, изображая  улыбчивого  бодрячка.
— Сказали, через недельку пойдешь на поправку, стюардесса. мы ещё с тобой полетаем. Выздоравливай и не уезжай без меня в Союз. Дождись, хорошо?
— Хорошо, — прошептала она и уткнулась носом в мою шею.
Со стоянки я отправился к Сухачеву.
— Саша, ты доктор?
— Я так думаю.
— Налей, мне очень плохо. –   Саша налил. Я выхватил у него фляжку.
— Нет, старик, ты не понял. — Сухачев покачивал головой, наблюдая, как я наполняю стакан до верха.
От Сухачева я плёлся по грязи, скользя и разъезжаясь в резиновых сапогах. В желудке, как поддувале, потянуло сквозняком; под пеплом, переливаясь затухающим малиновым цветом, заиграли угли.
Я подставил лицо мелкому дождю и шёл, даже не подумав открыть зонтик, засунутый в карман куртки. К Фире я зашёл весь промокший, на сапогах налипли комья серой, осклизлой глины. Фира заохала, усаживая меня. Она стянула с меня сапоги, бросила на шею сухое полотенце и хлопотала возле стола, а я смотрел на неё. Неловко разворачивая свое большое тело, Фира, как громадный пароход в гавани, подплыла ко мне со стаканом.
Я не знал, что было в нём, выпил, запил горячим чаем из кружки. Потом ещё пил что-то. Потом обнял Фиру и плакал у нее на груди.
Когда открыл глаза — увидел перед собой лица Юры и Эдика. Они совали мне в нос что-то противное, скорее всего нашатырь. Я лежал на диване у Фиры. Этот диван ей поставили вместо сгоревшей койки. Я попытался подняться и пространство комнаты, закачалось передо мной, заскользило куда-то в сторону.
— Берём под руки, — сказал Юра. На улице я пришел в себя, но ног не чувствовал. Меня положили на кровать, и я услышал, как Влад говорит: “Нажрался, воспитатель.”
Меня словно пружиной подбросило с кровати, я легко преодолел два шага до стула, где сидел Влад и въехал ему кулаком в щеку, даже не почувствовав ее. Мой штурман улетел на пол, и я решил, что этого мало, но почувствовал тупой удар в челюсть и сам оказался на полу. Надо мной наклонился Эдик: “Командир, живой?”
— Эдька, я умер, — прошептал я и почувствовал на губах морковный привкус крови. — Завтра летите без меня.
Но без меня они лететь не хотели. В пять утра меня стали тормошить. Кое-как я сел на кровати.
— Я никогда отсюда не выйду, хоть убейте! — заявил я, но ребята подхватили меня на руки и понесли в умывальник.
— Что вы делаете, варвары? — орал я, но они вылили на меня ведро. В комнате Юра молча кинул на кровать сухую тельняшку и трусы. У меня стучали зубы.
До самолета я кое-как дошел, но здесь опять упал на матрац. Пока шла подготовка, я спал. Проснулся от жажды, подошел к стойке с термосами, где была вода. Схватил кружку, но от нее разило спиртом. В кружке – спирт. Я долил туда воды, и проглотил потеплевшую смесь.  Сейчас перестанут стучать по черепу эти молоточки. Ещё чуть-чуть водички. Вот, в самый раз. Подгребаем к матрацу. Юра получит сейчас разрешение, сам взлетит, сам и сядет. Я его научил всему. Это светлая голова, честный парень. Пусть летает, надо сказать Санникову, чтобы поставил его на должность командира.
Проснулся я уже в воздухе. В грузовой кабине тепло, мерно гудят двигатели, разгребая воздух лопастями.  Игорь валялся на матраце в конце отсека с наушниками на голове.
Я подошел к кабине посмотреть, где техник спрятал канистру? Ещё чуть-чуть, самую малость —  и завяжем. Дверь открылась, вышел Эдик:
— Что командир, канистру потерял?
— Всё потерял, Эдька…
— Не переживай, сейчас плеснем.
— Как там Юра?
— Не волнуйся, справится.
Трясущимися руками я подставил кружку. 


* * *


 Три дня прошли как в тумане. На четвертый день я побежал к Санникову: “Или дайте мне неделю отпуска в Ташкент, или сопьюсь”.
— Подожди, Леня, пару дней.  Командир бросается на всех. Обстановка сложная.
Что остается делать? Крикнуть во всю глотку, заорать так, чтоб услышали все? Упасть  на дворец Амина?
Запустить самолет  и вырулить на нём для меня труда не составит. Я почувствовал: мне не страшно расстаться с этим миром, мне страшно жить в нём обугленным поленом. Если я потеряю Аню — я сделаю это…


* * *


Раскаленная за день “душманская сковорода” прячется за цепью  западных гор. Словно прогоревшей заслонкой закрыта печь — сквозь дыры полыхает малиновый отсвет, раскрашивая лазурь неба. Когда эти картинки, наконец, станут вчерашним сном, куда незаметно улетело время, проваливаясь в чёрную пропасть беспамятства? Несколько дней назад я увидел впервые цветной сон. Был поражен реальным ощущением цвета:  плыл в море, разгребая руками зеленоватые волны, потом нырнул. Здесь, в глубине, меня окружала вода голубая до ослепления, накрытая сверху синевой, как плёнкой. Живу ли я, или сплю, пытаясь проснуться, отряхнуть с плеч кем-то навязанную мне жизнь?
Под вечер мы летим в Джелалабад с почтой. Ребята устали. Юра на правом сиденье клюет носом, его не волнует фантастика красок в небе. Когда это каждый день, а день без обеда на исходе, то хочется тёплой каши с тушёнкой, постели.
Если ему повезет — приснится море с зеленой волной, зеленая трава. а может, и жена с сыном. Чертовски застылый воздух! Не шелохнёт. Мы словно повисли над сморщенной, запыленной землёй, с виду прекрасной, на самом деле — загаженной всем понемногу. Меня тоже начинает клонить ко сну. В каких-то пятидесяти километрах - пакистанская граница.  Уснём  все и не заметим, как залетим в гости. Пора снижаться. Выключаю автопилот, берусь за штурвал. Юрка, привалившись головой к остеклению, дремлет, оттопырив полные губы. Толкаю штурвал от себя, и, его голова, словно мячик, отскакивает на середину, где ей положено быть, руки тянутся к штурвалу.
— Глаза-то, открой. — говорю себе под нос, зная, что он все равно не услышит. В наушниках голос штурмана: “Командир, пора разворот”. Мы вписываемся в посадочную прямую: там внизу, по земле расползается темень. Крен достигает сорока градусов, подтягиваю штурвал на себя, чувствуя, как тело прижимает к креслу.
Левым глазом кошу в остекление:  посадочная полоса пропала. Только что высвечивали два ряда огней, где она, чёрт?!
— Земляной, у вас полоса выключилась!
— Проверяю, — бодро отвечает “Земляной”.
Я слежу за высотомером: две тысячи метров. Надо прекратить снижение, пока на земле не разберутся. Но вот прямоугольник посадочной полосы снова рисуется в моем остеклении, и я вздыхаю с облегчением: не надо делать повторный круг. Отдаю штурвал от себя, снижение увеличивается: мы вкручиваемся в посадочную прямую.
Высотомер — тысяча двести метров. Самолет вздрагивает, как человек, которого неожиданно ударили, штурвал у меня в руках сильно тряхнуло. Ничего такого, бывает и хуже, когда попадаешь в струю от двигателей.
И вдруг начинаю понимать, — вместо штурвала у меня в руках странная рогатка: я тяну её на себя, и она, словно резиновая игрушка, идет ко мне без всяких усилий. самолет произвольно увеличивает крен и снижение. Не веря своим глазам, смотрю на крылышко авиагоризонта, завалившееся на отметку пятидесяти градусов. Что, что. происходит?! Глаза мои обшаривают приборы:
— Юра, тяни!!! — кричу лётчику, не нажав кнопки переговорного устройства. Он слышит меня и так, он тянет штурвал, но самолет, словно чужое тело, наваливается на наши руки, ещё больше опускает нос — крутая спираль!
— Командир! — стонет техник и неожиданно сует РУДы* — вперёд до взлётного режима.
— Убери!!! — рычу я и слышу в наушниках:
— Лёня, выводи. Вы.во.ди,  Лёня!
Я срываю с себя наушники и опять берусь за штурвал. Пальцы мои наливаются свинцом, я перестаю чувствовать руки: горячая волна набухает внутри, под грудью, перехватывает глотку. В остеклении кабины проносится освещение полосы, в бешеном темпе прокручиваются огни Джелалабада, тело вдавливает в кресло. “Так вот оно что! Вот как это бывает — проносится в голове. — Спокойно, спокойно. Ты же никогда не терялся в самые трудные минуты”. Мои руки продолжают тянуться к бесполезному управлению триммерами, но голова всё уже осознала — мы получили снаряд, перебито управление…
Не верьте тем, кто пишет в книжках, что за минуту до удара, перед героем проносится вся его жизнь. Нет ничего, кроме безмерного удивления: “Это всё со мной?” Я уже не чувствовал собственного тела, в остеклении передо мной проносился калейдоскоп огней — последние видения жизни, а тело, задолго до удара, превратилось в твёрдый камень, умеющий кричать молча.


* * *


Наступила ночь. В бледном отсвете луны, всего в каком-то километре от аэродрома, догорали куски искореженного металла. Ширококрылая птица, облетая огонь, оглашала окрестности истошным криком.
Никому уже не расскажешь, что как только самолет врезался в землю, и жадные языки пламени принялись лизать остатки фюзеляжа, эта птица появилась здесь. Странно, всё происходящее после, я видел глазами этой птицы. Я парил над заревом огня, отчетливо различал части самолета, разбросанные на десятки метров. Что это, сон? Почему я тогда никак не могу проснуться? А может быть, сном была вся моя прошлая жизнь, и теперь наступает новая, неизвестная мне? Вдруг я почувствовал, как ночная мошкара ударяется о мои перья. Как я, маленькая певчая птичка Дрозд, превратился в большую,  с этими могучими крыльями и зоркими  глазами?
Ещё долго кружил над кострищем, всматриваясь в него, потом опустился на дерево. Как только первая полоска света появится над Гиндукушем — буду лететь на север. Мне не нужно карты, я знаю, как лететь без этой глупой бумаги. Мои крылья понесут меня туда, куда хочу. Но я не мог так просто оставить здесь своих товарищей, с которыми приходилось делить всё.
Пусть они простят меня за то, что когда-то сделал не так, и быть может, обижал их. Теперь всё позади, и не имеет никакого значения. Быть может, хоть кто-то из них тоже был в прошлой жизни птицей и к утру появится здесь, у этого единственного дерева? Пелена дыма закрывала от моих глаз место падения. Я вспомнил свой сон, ветви березы под окнами нашего дома, и то, как не мог попасть в него. Всё сбылось? Я знал, что прилечу к этим березам, увижу мать, постаревшую от горя, но у меня не было печали. Надо быть неисправимым эгоистом, чтобы покинуть жизнь ради этой, никому не известной, ни у кого при  этом,  не попросив  разрешения. Наверное, нас привезут в цинковых ящиках, прольется море слёз, о нас будут толкать речи, как о мужественных сыновьях Родины; положат нас под крыло самолета, поставят пропеллер на могиле. Нет, я не полечу на собственные похороны. Всё это кажется мне надуманным, уродливым.
Такие птицы, как я, умирают, забившись в расщелину в скале, чтобы никто не видел и не омрачался зрелищем смерти. И только человек способен обставлять похороны пышно, пируя на тризнах, вспоминая мёртвых, хотя сам уже давно не жилец, да и не жил никогда по-настоящему.
Запах горелой резины становился нестерпимым.
Я прижался к тёмной коре дерева, забылся, а когда свет раздробленный зубцами далеких гор коснулся моих глаз, был наготове.
Среди дымящейся груды обломков ходили люди. Рядом стоял вертолет. Я понял, что остался один, что больше не увижу своих товарищей, и пожалел, что они — не птицы. Ведь им придётся тогда остаться здесь и затеряться в чужой стране. Но всё равно, каждый из них имел дома родную кровиночку, она продолжит их жизнь, в отличие от меня.
Я взмахнул крыльями и пролетел над  дымящимися обломками, оглашая окрестности хриплым криком, повернул на север, в сторону границы. Мощными гребками, отбрасывая под себя воздух, я забирался всё выше и выше, пока впереди передо мной не осталась только бесконечная линия, где сходились земля и небо. Нет, я не мог не вернуться.
И всё-таки, какой странный сон — моя жизнь. Почему я проснулся так поздно? Сейчас, со своей высоты, я видел всё в мельчайших подробностях. Я видел своих родителей, друзей, страну и мне не надо было никаких толкователей этой моей жизни или поводырей — я узнавал свой предстоящий далёкий путь без карты и не страшился его. И ещё я знал — каждой осенью я буду возвращаться на одинокое дерево, возле места падения самолета, и смотреть в небо, в надежде на то, что кто-нибудь из моих друзей подсядет ко мне на ветку.

 

Эпилог

 

Июльским днём 1987 года из областного центра выехало такси с тремя пассажирами: двумя майорами и полковником Военно-Воздушных сил. Они были в форменных рубашках с короткими рукавами. Фуражки летчики забросили под заднее стекло, подставив разгоряченные лица ветру, залетающему тугими струями в окно “Волги”.
— Командир, — обратился к молоденькому водителю полковник — машина оборудована?
— А как же! — ответил парень, с готовностью открывая пластмассовую крышку “бардачка”. Стаканов оказалось два. Полковник протянул их назад, обращаясь к одному из майоров:  «Шамиль, достань фляжку из пакета. Прямо не знаю, как я буду стоять перед его матерью.  Давайте за Лёню, за его ребят.»
Санников встретил Ахметшина и Никулина в Москве, на совещании представителей офицерских собраний. На аэродроме “Чкаловский” они отыскали попутный самолет до Воронежа.
За сорок минут на такси они проехали почти сотню километров. Парень держал не меньше ста сорока, где позволяла дорога.
Санников смотрел на поля с картошкой, подсолнечником, кукурузой.
— Сколько всякого добра вырастает. И куда всё девается? Чернозём. Говорят, один кубометр воронежской земельки хранится в международном эталонном центре мер и весов, в Париже.
— Я в свое родное село съездил, под Киевом. Перебои с топливом. — отозвался Никулин. — “Ил”– семьдесят шестой, за час сжигает восемь тонн. Моему колхозу как раз на месяц хватает.
Машина въезжала в районный центр, дорога уходила вниз, к плотине, разделявшей пруд на две части. Выше, на пригорке, большая церковь, на солнце блестят обновлённой позолотой купола.
— Это по-русски, — сказал Никулин, показывая на скопление народа. — Церковь, а напротив — базар. Надо спросить, где тут улица “Дружбы”.
Таксист остановился, переговорил с прохожим, и машина   двинулась через частный сектор. Дома за палисадниками утопали в зелени.
— Вот эта “Дружба”! — указал Санников на одну из табличек. — А вот и четыре березы, о которых рассказывал Лёня.
Такси остановилось у ворот, и калитка тотчас открылась. Видно, не часто на этих улочках разъезжают городские такси.
Пожилая женщина в платочке заплакала, как только увидела форму, вытерла глаза передником, и лётчики увидели её лицо: Ленька, видать, был мамин сын.
— Прасковья Ивановна, – говорил Санников, обнимая женщину, — чтобы отпустить машину, поедем сразу на кладбище. А потом потолкуем.  Вы  не против?
Кладбище оказалось совсем недалеко. За церковью они объехали старинный парк с огромными соснами, и попали к обрыву, открывающему панораму на добрую сотню километров. “Этот парк — бывшая собственность в имении князей Борятинских, — рассказывала Прасковья Ивановна, — сам Борятинский посадил его когда-то в честь своей дочери, Анны, утопившейся от несчастной любви.”
— А вот здесь лежат мои мужчины, — продолжала она через некоторое время, останавливаясь возле двух надгробий. Рядом с могилкой мужа, в сером граните выбит профиль самолета, фотография молоденького капитана авиации и надпись: “Лётчики не умирают, они не возвращаются”.
— Он же майор, Пал Палыч, — тихонько шепнул Никулин Санникову.
— В личном деле майорской фотографии нет. Звание пришло после того, как они упали. Но это можно поправить.
Санников замолчал, осмотрелся кругом. Кладбище старое, заросшее. Но какой простор открывался отсюда! Это тебе не городское, где оградки напирают одна на другую. Венок и цветы положены, чарки — налиты.
— Спи, Лёня, спокойно, — сказал Санников, положил свою фуражку на могильную плиту.
Прасковья Ивановна глянула на клён, возвышающийся по соседству, тихо сказала: “Опять она здесь.”
— Кто она? — спросил Пал Палыч, но женщина молчала, стирая платочком пыль с портрета.
Они вернулись на зелёную улицу “Дружбы”, таксист уехал. За стол сели на веранде. В открытые ставенки виднелись две рябины.
— Перед самым моим отъездом, — рассказывал Санников, — у нас упал ещё один экипаж, Дружкова. Погиб наш золотой Володька с рыжим чубом, погибли с ним Сергач, молодой лётчик, инспектор Меркулов и еще четверо. Они свалились ночью, на взлете, в Джеладабаде .
— Он всё говорил, что его завалят, словно чувствовал, — вмешался Никулин.
— Прасковья Ивановна, — продолжал Санников, поднимая рюмку. — Ваш сын был лучшим лётчиком в нашем полку. Вам от этого не легче, но я хочу, чтобы вы это знали. У него была девушка, он собирался жениться на ней. Её звали Аня.
— Где она сейчас? — спросил молчавший все время Шамиль.
— Она умерла в госпитале, в Ташкенте, от заражения крови. Похоронена  в Минске.
Все замолчали, стало тихо и за окном, на ветке рябины, неожиданно громко крикнула какая-то птица.
— Это она. Вы будете смеяться над старухой. — сказала мать погибшего, оглядывая лётчиков виноватыми глазами. — Эта птица уже год, как поселилась у меня. Часто сидит на одной из берёз, а иногда садится вот на эту рябину. Я подхожу совсем близко — она не улетает, рассматривает меня. Никогда не видела такой. и породы — не знаю. Надо спросить знающих людей. Я кладу ей еду на поленницу с дровами… У меня плохое зрение, но на кладбище, на клёне сидела она: я узнаю её по крику.
Прасковья Ивановна встала и подошла к открытому окну. Её глаза засветились необычным светом,  и этот свет был обращен туда, к дереву с красными кистями, откуда доносился тревожный крик птицы.

1995 г.

Страницы: Первая Предыдущая 7 8 9 10