Сага о человеке

- Мой лётчик, Серёга Сергач женится. Уже подали заявление в ЗАГС. Так он этого вылета ждёт, как манны небесной!
- Так что, не мог пару недель подождать, пока заменитесь? Он же молодой совсем, только с училища! Дома и сыграл бы свадьбу, как положено, с родителями.
- Он её в Ташкенте нашёл. Да ты её знаешь, Вика, делопроизводитель с эскадрильи в Тузеле. Как его не отговаривали, уже и в глаза сказали, что эта девочка ещё та, что не стоит туда нырять, и.. В общем – люблю и всё тут. А мне наша тузельская братва уже доложила, с кем она кувыркалась.. Говорят, девочка высокой проходимости, со всеми ведущими мостами, хоть ей всего девятнадцать.
- Братве верить не обязательно. Я тоже о ней кое-что знаю. Отец Вики пьет, бьет мать.. Вот и было желание поскорей выскочить, уйти из дома. А кто кругом? Одни лётчики. Один пообещал – и улетел, другой побаловался, а вышло, что женатый.. Вот и пошли слухи. Тем более она красавица и к ней стали подкатываться налётчики. Одному, второму отказала – стали обливать грязью. Ты, Вовка, чего раньше мне не сказал? У врача на этот счёт самые верные сведения! Я, брат ты мой, психологию изучал!
- Да пусть как хочет! Я не против. Тут как повезёт. Можно и проститутку взять будет верной до гроба, а можно и с недотрогой всю жизнь дерьмо глотать.
- Эй, хозяин! Меня тут лётчики тамадой избрали, говорят, шашлык стынет! – Шамиль высунулся из двери, приглашая Дружкова и Сухачева.
Дружеский ужин закончился в бане первой эскадрильи на стоянке. Сухачев знал, что вовремя законченное застолье, да ещё парилкой, убирает нежелательные последствия, расслабляет человека и располагает к здоровому сну. Завтра у всех его друзей ранние вылеты и трудный день до ночи, и он с удовольствием констатировал, что все они выдержали меру и вовремя явились к вечернему построению полка. Да иначе и не могло быть. Он, врач полка знал, кого можно пригласить в гости на боевые сто грамм.

 

* * *


Сухачев проснулся сегодня позже обычного. Это чувство, когда некуда было спешить, отдавало новизной и вызывало какое-то безотчётное беспокойство: неужели я здесь уже больше не нужен? Он, как выпавшая шестерёнка из важного механизма, не находил себе места. День «икс», когда он сядет на самолёт Ахметшина, Никулина, или Володьки был не за горами и зависел от полкового приказа, который командир должен был подписать, но намеренно тянул, приглядываясь к новому врачу.
Он заканчивал бриться, когда в дверь постучали. Явился солдатик посыльный. Вызывали к командиру полка. Наконец-то, свершилось! Его сумка собрана, и он только зайдёт в штаб, чтобы выписать проездные документы. И, скорее всего, завтра – он уже в Ташкенте. Сияй Ташкент, Звезда Востока, столица дружбы и тепла!
Сухачев заспешил. По дороге он по привычке всем улыбался и, натыкаясь на сумеречные лица, думал: «Что это со всеми?» Он подбежал к открытому окну КП и увидел за ним неизменную тень Сидоренко в очках.
- Фёдорович, где командир?
- У себя. В кабинете. Там и все его замы, с нач ПО.
- Так может мне обождать?
- Чего тебе ждать. Это они тебя ожидают. Ты, что, ничего не знаешь?
- Что я должен знать?
- Дружкова ночью сбили, в Джелалабаде. Там бригада работает, но тебе придётся срочно лететь туда, вместе с новым врачом.
- Да как же. - прошептал пересохшими губами Сухачев. – Как сбили?
- Не знаю, иди к командиру!
Сухачев побежал вокруг модуля, туда, где был вход в штаб, и в его голове вертелось: «Как сбили? Ведь у Сергача вот-вот свадьба, а экипаж, который их меняет, уже прибыл, живёт у Фиры, в гостинице, пока ребята не освободят комнату.. Как сбили? Может Сидоренко напутал? «Как глупо, как глупо!» - твердил он себе два слова и не замечал людей, которые с ним здоровались.

 

* * *


Сколько раз представлял себе Сухачев, как кто-то из его друзей доставит его в Ташкент, и как они распрощаются в этом благословенном городе! Он вспомнил и Володкины слова, когда тот пожелал ему бытро и без помех вернуться домой. Но вышло всё по-другому. В полуденный зной он сидел на деревянном ящике на дальней стоянке аэродрома в Кабуле. Самолёт Ил-18 – «Чёрный тюльпан» - загружался данью. Эту дань люди платили своему божеству – Молоху войны, ведь именно оно, это божество, установило для них этот извечный закон, где цена дани – человеческие жизни..
Над этим размышлял врач полка, наблюдая, как солдаты затаскивают гробы в самолёт.
Сухачев сидел «на Володьке», или на том, что собрали от него, чтобы запаять в цинк и положить в этот ящик. Он сам вызвался сопроводить Дружкова в далёкую Завитую, на дальний Восток, где этот ящик ожидала его семья. Врач, сам собиравший останки экипажа на месте падения по крупицам, нашёл кусок кожи, с чудом уцелевшим огненным пучком Володькиной шевелюры. Вот как обернулось! Собирался вместе с Дружковым в «крайний раз» в Ташкент на его самолёте, а теперь приходится лететь вместе с ним в «Чёрном тюльпане».
Рядом с Сухачевым, на таком же ящике сидел молоденький солдат-десантник. Сухой горячий ветер, бросал пригоршни песка и пыли, песок скрипел на зубах, и спрятаться от пекла и пыли было некуда. В самолёт пока не пускали. Сухачев глянул на измождённое лицо солдата и понял, что он не ел уже несколько суток. И, не потому, что нечего было.
Сухачев порылся в своей сумке и достал пластмассовую фляжку. Он имел обыкновение наливать её водой на две трети и клал в морозильник. Если хорошо завернуть такую флягу в тряпку, а потом в целлофановый пакет, то лёд будет таять медленно. Какое-то время у вас под рукой - глоток холодной воды. Врач протянул флягу солдату. Он сделал глоток и воззрился на Сухачева, вероятно не веря, что в этом пекле возможна холодная вода. Александр улыбнулся.
- Пей, не стесняйся. Кого сопровождаешь?
- Брата. – Ответил еле слышно десантник.
- Где погиб?
- В Джелалабаде.
- Вот видишь, и мой лётчик – тоже в Джелалабаде. Тебя как зовут?
- Саша.
- А я – Александр Михайлович. Будем знакомы. Постой, Саша, вы же не могли с братом призываться в одно время!
- Могли. Мы с ним близнецы, и попросились вместе в десантные войска. Призывались в Витебске.
- Саша, как это случилось? Если трудно говорить, тогда не надо.
- Да нет, отчего же. Мы служили в разведроте. Обычный рейд. Даже в бой ни разу не успели попасть. Один единственный выстрел, брат шёл рядом, упал. Вытащили из щели двух афганских мальчишек. Ружьё кремниевое, с дула заряжается. Сидели очень глубоко, надеялись что не найдём их. Брат умер сразу, там калибр был с грецкий орех.
- И что дальше?
- Пошли назад. Мальчишек накормили и отпустили, никто пальцем их не трогал.
- Что теперь собираешься делать?
- Похороню брата, вернусь сюда.
- А может, хватит, Саша? У тебя родители есть?
- Да. Но у меня здесь друзья остались.
- Будете мстить?
- Кому мстить, мальчишкам? Нет, будем делать своё дело, воевать с теми, у кого оружие.
- Да, оружие.. Оружия здесь очень много. И его всё везут и везут сюда, с обеих сторон. Здесь дети уже бегают с «калашами». А у меня дома два сына подрастают. Сам я войну переживу, а смогу ли их на войну отправить, не знаю!

 

* * *


В Ташкенте, на аэродроме Тузель, Сухачев отправился в штаб отдельной эскадрильи. Здесь он знал многих, а врачом здесь служил его однокашник Виталий Зубарев. Но сначала он зайдёт в строевой отдел, передаст пакет с бумагами, чтобы окончательно освободиться от всех обязательств и можно пропустить с Виталей по рюмке горькой. Да, Сашку надо прихватить с собой – так ведь парню и с ума можно съехать – он здесь никого не знает.. Экипаж Ил-18 собрался ночевать в Тузеле, а с раннего утра, вперёд, через весь Союз. Путь предстоял неблизкий, всего шесть промежуточных посадок, включая Донецк, Киев, Москву, – ровно столько, сколько гробов на борту «Чёрного тюльпана». Седьмая посадка в Завитой, где выгрузят Володьку.. Там, в родном полку ему отдадут почести, а потом отвезут на родину, в Тулу.
Начальника строевого отдела на месте не оказалось, но, две говорливые женщины, сидящие за перегородкой, приняли его пакет.
Та, что звали Марией Филипповной – подвижная брюнетка лет сорока – пытливо оглядывала загоревшее лицо Сухачева:
- Ну, как у вас там, в Кабуле? – спросила она. Ворох папок на её столе свидетельствовал о ежедневной скучной работе с бумагами, а бегающий взгляд на остреньком личике свидетельствовали о неуёмной жажде новостей.
- Да собственно, уже и не у нас. Я отслужил своё, лечу в Союз. Вместе с погибшим экипажем.
- Да что Вы? – встрепенулась Марья Филипповна. – И Сергач – тоже?
- Сергача первого выгружаем в Донецке. Вы знали его?
- Я прекрасно знаю его вдову – Вику. Она у нас работала. А теперь срочно рассчиталась, и вылетела в Донецк, к его родителям.
- Почему вдову? Насколько я знаю, они не успели. Сергей решил подождать замену, чтобы потом в Кабул не возвращаться.
- Да Вы что, с луны свалились?
Марию Филипповну понесло, и её дородная соседка делала только слабые попытки вставить словечко в тот поток брани, который обрушился на Вику. Сухачев уже пожалел, что зашёл сюда – он не терпел, когда женщины сквернословят. Из всего сказанного, он понял, что Вика, после известия о смерти жениха, взяла его паспорт, (документ Сергач оставил у неё) и с другим человеком пошла в Загс, чтобы задним числом, то есть до гибели лётчика, зарегистрировать с ним брак. Теперь она была законной женой военнослужащего, погибшего при исполнении долга в Афгане, с вытекающими отсюда льготами.
Перед глазами Сухочева возник образ Вики, её огромные зелёные глаза, её какая-то детская незащищённость, привычка краснеть по каждому незначительному поводу. Что ж, здесь его больше ничего не держало!
- Милые дамы! - прервал Сухачев поток брани. - Возможно, у Вики родится сын – Сергач, и если бы Вика не сделала этого, кем бы он рос? Возможно ей, убитой горем, подсказали, что нужно сделать, а может и заставили! Самое поразительное: вы осуждаете её за то, что вероятнее всего, непременно сделали бы сами!
Не прощаясь, Сухачев вышел и треснул дверью так, что над ней отвалился кусок штукатурки. Но он уже шагал к выходу широким шагом: ему надо разыскать Сашку.

 

 

АМВРОСИЙ ОПТИНСКИЙ


Старец Амвросий вошел в свою келью, плотно притворил дверь, сел на дощатый топчан, застланный стеганым одеялом. И в летние месяцы он накрывался стеганным одеялом - его тело, словно лучина, горевшая все светлое время суток, к вечеру угасало. Вместе с темнотой приходила усталость, он ощущал озноб, холодные льдинки теснились где-то около самого сердца, и оно, нечувствительное днем, сейчас стучалось в подреберье, словно пойманный зверек.
Обычно, Амвросий принимал посетителей в своей келье. И только высоких лиц - в отдельном зальце. Сегодня, с раннего утра шел народ всех сословий обоего пола. Что ж, этот день как видно, был осенен благостью господней. Давно не было такого погожего утра: тепло, тихо, солнце, словно пригоршнями рассыпано по еловым лапам, лесной воздух легко вливается в легкие. Амвросий прошел за ограду скита и толпа, стоящая возле розовых ворот, всколыхнулась, пришла в движение; старец оказался посреди этого шумного сборища, каждый норовил ухватить за края его одежды. Амвросий вглядывался в лица окружавших его людей и не заметил, как верхняя ряса легко спала с него и оказалась в руках верующих. Сколько людской горести выплескивалось здесь за день, сколько отчаяния и безысходности. Только к вечеру он находил возможность уединиться, чтобы разобраться в своих дневных впечатлениях, сложить их в мысли и записать на бумаге.
Через единственное узенькое оконце проникал сероватый отсвет сумерек, падал на массивную, обитую железом дверь, на слабый желтеющий язычок лампады под образами. Его посетители, с их тяготами, его книги. Его стол, перо и бумага - вот все, что еще связывает старца с этим миром, с просторами его страны, по которым тащатся почтовые кибитки. Нет, не города вставали перед его взором - далёкие медвежьи углы, нищенские деревеньки, где остановленное время в драном зипуне почивает на деревянных палатях. Необратимая, забвенная, сонная, ломкая тягучесть грязных городишек, где сытая жизнь для немногих – замерла и презирает всякое движение, как презирает и тех, за счет кого она сыта и держит их в грязи и рабстве, предлагая взамен веру в господа.
Амвросий знал - на столе груда писем. Сегодня не было сил браться за перо.
Раздался осторожный стук в дверь. Видимо, келейник принес рясу. Возле двери на табурете уже стояли заказанные Амвросием два ведра воды - холодной и теплой, подсоленной.
Старец не смотрел, как келейник вешает его рясу, он ловил ускользающий свет оконца и думал о своём. Господь наградил его зрением, способным видеть человека, он подарил ему власть над людьми. Пользуется ли он ею? Да, он употребляет свою власть во благо этим заблудшим душам, указывает им верный путь. Народ видит в нем посланца Божьего, способного оживлять все, к чему он прикоснется. Люди верят в его силу, и эта вера их спасает.
Амвросий зачерпнул кружкой холодной воды, отпил мелкими глотками. Предстояла малоприятная, но необходимая процедура, которую он проделывал еженедельно. Он спал в длинной домотканой рубахе, и когда менял ее - старался не смотреть на свое тело. Оно смущало его своими непонятными знаками, оно отвлекало его мысли своей слабостью, своей болью.
Сегодня он ничего не ел, откуда же тяжесть в животе? Куда девалась былая легкость движений? Неужели прежняя, укоренившаяся в теле жизнь, напоминает ему о несоответствии того, что несет душа, и той жалкой юдоли, в которой пребываем мы телесами? “Наверное, эту процедуру необходимо повторять дважды в неделю, - думал старец. - Очищение тела так же благотворно, как и духовное”.
Отец Амвросий закрыл дверь на засов и, прежде чем отойти ко сну, приступил к привычной процедуре.

 

* * *


Солнце дробилось в цветных склянках, встроенных в углах оконца: робкие утренние лучи света затеяли перепляс на стенке.
Утренние минуты были особенно дороги старцу. Раннее утро - это рождение заново, это первый осознанный глоток воздуха, первая мысль и первое воспоминание. Можно потешить себя эти несколько минут. Отдохнувшее и очищенное тело не ощущает вчерашней болезненности, усталости или какого-то неудобства, оно словно в невесомости - между ночью и днем.
Первое, что всплыло в памяти, - глаза молодой женщины, глаза загнанной охотниками лани. Эти глаза - трепетные, молящие, кроме отчаяния ничего не выражали. Однако боится не за себя. Он понял все. Ему не привыкать тащить на своих плечах тяготы мирской жизни, окостенелой государственности, неразворотливости приказных людишек великой империи.
Да, его воля - выше закона мирского и церковного. Государство делит детей на “законных” и “незаконных”*. Для него же - все они рождены под дланью Господа. Он не наложил на незаконного отца епитимию и не прогнал с глаз долой женщину; он спросил ее: “Где ты оставила рожденного тобою младенца?” Она в слезах упала перед ним на колени, потрясенная прозорливостью старца. Тогда он указал ей вернуться назад, забрать спрятанного ребенка и возвратиться в отцовский город. Что она немедленно выполнила. Советы его исполнялись, как неминуемый закон, и эта власть над людьми начинала угнетать его. Вот почему он к вечеру ощущал непомерную тяжесть, вот почему утром, приступая к своему служению, он был так легок и весел.
Сколько же народу проходит за день перед его взглядом? Едут из самых дальних волостей и губерний, едут из-за границы. Что искали здесь Гоголь, Достоевский, Толстой? В библиотеке скита лежит письмо Гоголя, которое старец не раз перечитывал. Странная, метущаяся душа, мучительно и ревниво оглядывающая собственный писательский труд, потрясенная тем, что не в состоянии сделать большее: “Ради Самого Христа - молитесь обо мне, отец Филарет! Просите вашего достойного Настоятеля, просите всю братию, просите всех, кто у вас усерднее молится и любит молиться, - просите молитв обо мне. Путь мой труден, дело мое такого рода, что без ежеминутной, без ежечасной и без явной помощи Божией, не может двинуться мое перо.”
Гоголь помышлял о той чистоте, какой должен достигнуть писатель, живущий судьбиной народа; его талант был призван ворошить пласты тяжелых наследий. Но вместе с тем, этот одаренный человек не смог вытащить свои ноги из житейской дрязги. Высокую душу похоронила под собой безысходность российской жизни. Старец, в который раз размышлял об озарениях и заблуждениях великих, их мытарствах между землей и небом. Чем заняты их дела и помыслы? Они рисуют великое полотно жизни. Но вот, достигнув известных вершин, они желают стать устроителями лучшей жизни, они пытаются хоть что-нибудь изменить и терпят при этом поражение.
Лев Николаевич. Не он открывал дверь этой кельи - гордыня его разума. Глаза способны пронизывать весь свет Божий: его озарение, его евангелие, его собственная вера вошли вместе с ним к старцу. Толстой поцеловал его руку, однако, когда прощался, чтобы избежать благословения, поцеловал в щеку. Горд.
Зашел Толстой и к своему родственнику, послушнику, проживающему в ските. Спросил: “Для чего мы живем?” Послушник ответил: “По воле Создателя мы должны восполнить число падших ангелов на небе”. Этот ответ удивил Льва Николаевича. Толстой считал, что образованный человек не может верить в церковного Бога, что Бог живет в каждом, но не каждый слышит его.
Нет, не просто общение с такими, как Лев Николаевич. Слова бессильны, ибо весь он - противоречие, одна его половина по пояс вросла в землю, другая устремлена в даль, о которой рано еще помышлять. Толстой, отвергая обряд и молитву, тем самым упразднял священное действо, то таинство единения с Богом, которое могло закрепиться в сознании маленького человека. Не каждому дано разумом возвыситься до Бога, но каждому дано искать его.
Отец Амвросий вздохнул, зябко поежился и подтянул ватину к самому подбородку. В эти утренние минуты он никак не мог отделаться от мысли, что чем крупнее человек, тем тяжелее его убежденность. Кому как не Толстому должно быть известно, что ничего нет страшнее человека, пребывающего в духовном тупике. Сокрушенное человеческое естество погружается в пучину и черпает оттуда сатанинские помыслы, словно манну небесную. Отсюда - тяжелые и путаные сети российского сектантства, этого народного боготворчества, каждого на свой лад. Крайности приходят от безысходности, вот почему Амвросий дает людям чаще всего практические советы. Он опирается только на житейский опыт и ему странно видеть себя в чужих глазах святым. Да, не просто смотреть выше законов мирских и церковных, не просто давать людям возможность самим во всем разобраться, не полагаясь на волю провидения и длань господню.
Носить в себе заповеди Христа, не поминая всуе имя его, не молясь и не принося хвалу Господу, люди станут не скоро. Не скоро оскудеют их беды, не скоро укрепится их вера в самих себя, в свои силы и свой разум. Когда-то они станут жить верой Толстого, но вспомнят ли о нем, как о проповеднике этой веры? Скорее всего, нет. Память людская коротка и хранит в своих заповедниках лишь тех, кто подарил ей короткие минуты откровения. Сейчас. Сию минуту - я снимаю тяготы с плеч человека и не зову его душу поменяться. Нет, даже Господь не берется переделывать жизнь, но обрести себя в этой жизни - дело человеческое, дело божеское.
Скит просыпался. Возвещая о солнце, заголосил петух из оптинского хозяйства. Отец Амвросий опустил ноги на холодный пол.

10 июля 1993 г.

 

 

ЗАБРОШЕННЫЙ КОЛОДЕЦ


Верхняя часть сруба сгнила и обвалилась. К уцелевшему столбику привязана веревка - ржавой жестянкой со дна можно зачерпнуть пригоршню воды. От осклизлых, темных стенок тянет плесенью. Вокруг необозримое поле клевера, потерянное под бездною сини.
Пряный угар лета, пение птиц - все пропадает, когда пониже опускаешь голову в черноту сруба. Только заблудший путник останавливается здесь, чтобы смочить остатками влаги иссохшие губы.

 

* * *


Он был занят своей обычной работой. Его руки механически проделывали те движения, которые привыкли повторять бесконечное число раз. Неожиданно его губы зашевелились, и он торопливо, словно боясь не успеть, зашептал, обращаясь неизвестно к кому: “Если Ты меня видишь, если Ты знаешь, что я существую - подай знак, пусть пропадет моя тень, среди теней, что толпятся вокруг.” Проговорил, будто выдохнул, и испугался: не смотрит ли кто на него? Нет, рядом никого не было.
Привычный запах металлической стружки и масла, однообразная работа изо дня в день, одни и те же лица. Здесь трудно уединиться. Выход один - быстрее получить наряд у мастера. За работой никто не будет отрывать по пустякам. разве что Толик - этот не пройдет мимо. А вот и он, словно все время стоял рядом:
- Витёк, кончай грязное дело! - Молодой парень с перепачканным лицом оглядывал рабочий стол Ткачука, тиски с зажатым в них полотном рессоры. - Ты что, туда же?
- Куда? - поинтересовался Ткачук, не скрывая досады.
- Да тут все помешались. Ножи гонят из полотен, кто за деньги, кто за бутылку.
- Нет, я не туда, - отрезал Ткачук, выкручивая рукоятку тисков. Он положил полотно в свой ящик с инструментом, набросил на петельки висячий замок. Слесарка заканчивала работу. Возле стола мастера толпился народ. Кажется, этот молодой прилипала отставать не собирался.
- Витек, ты идешь?
- Куда? - снова спросил Ткачук.
- На пенечки, под зеленый шум. У мастера день рождения.
- Нет. - Коротко бросил Ткачук, и Толик, сложив недовольно губы, отвернулся.
Виктор подумал, открыл ящик, снова вытащил полотно, и бросил в свой портфель. Сейчас он пойдет в умывальник, потом, не возвращаясь в цех, двинет к проходной. Он, Ткачук, устал от этих людей. Они вечно от него что-то хотят, пытаются втащить его в ту жизнь, которая их вполне устраивает. Виктор знал отупляющий дурман водки - это не для него. Именно сейчас, каких-то два-три дня назад, у него открылись глаза.
Ткачук вышел из проходной, оглядел зелень деревьев, покрытую желтым налетом, заспешил на остановку. Напротив, через дорогу - кирпичная стена тракторного завода. Его труба чадит ядовитыми клубами дыма. Если по складу тухлых яиц пропустить бульдозер - эффект будет тот же. Сернистые испарения проникали сквозь одежду, и даже белье, казалось, дома выделяют этот испорченный воздух. Но люди привыкли. Только не он, Ткачук. Ему никогда не привыкнуть. К горлу подкатывает комок, напоминая тот, другой воздух, который ни с чем не спутаешь. Приторный, липкий, тягучий. и мириады жирных, зеленых мух. Кажется сегодня, слава богу, ветер в другую сторону.
Виктор облегченно вздохнул, присел на лавочку. Мальчуган лет восьми, овладев рукой матери, во все глазенки уставился на Ткачука. Его заинтересовал пятнистый комбинезон, кепка с козырьком, голубые полоски тельника. Когда-то вот так же и он держался за руку матери. У нее были мягкие ладони, но Виктор совсем не помнит ее улыбки. После похорон отца мать не снимала черного платья, стала молиться и часто ходить в церковь. Как-то ночью он неожиданно проснулся, позвал маму. Она стояла перед ним босая, в длинной ночной рубашке. Он ощутил ее теплую ладонь на своем лбу, ухватил за руку.
- Мам. я когда-нибудь умру, и меня совсем не будет? - громко спросил он и почувствовал, как ладонь ее вздрогнула.
- Что ты, сынок, на всё воля Божья. Надо молиться Господу, он дарует тебе долгую жизнь.
Виктор никогда не видел мать сердитой, вышедшей из себя. Наверное, поэтому Бог забрал ее к себе, а он остался один. Отец Виталий, который стоял вместе с ним у могилки матери, сказал:
- Мы с тобой почти одинаково зовемся. Живи у меня.
Несколько лет Ткачук прожил при церкви, но вскоре не стало и одинокого отца Виталия; словно он, Виктор, был окружен людьми необходимыми, угодными Богу. Виктор учился в школе-интернате, но и сейчас он помнит церковный полумрак, запах ладана, смешанный с гарью восковых свечей, тихий говор названного отца, размягчающий тело, наполняющий спокойствием, легкой пустотой, и незнакомой радостью, прозрачной, как свет в ризнице:
“Над всем миром, над нами - всеблагой Господь, его глаза наполняют небесную синь, его любовь движет соки в траве, деревьях. По его воле совершаются все благие дела, а все черные - по воле сатаны. Царь тьмы часто принимает божье обличье, он приносит все беды на землю, но хочет слыть Богом, поэтому рядиться в святые одежды, в золото риз и сеет среди людей раздор и смуту.”
В то время ему, мальчишке, казалось: эти, полные таинства, слова никакого лично к нему, Ткачуку, отношения не имеют. Это все: и церковь с ее прохладным сумраком, и одежды священников, и проникновенный голос отца Виталия, - часть непонятной игры взрослых, почитающих Бога, иссушенного страданиями древнего человека, безжизненный лик которого навсегда запечатлелся в его сознании и никогда не был связан напрямую с ним, Ткачуком.
Но вот, три года назад, в то жаркое лето под Кабулом, в одну из ночей, в палатку, где спал Виктор, явился образ отца Виталия. Как наяву, он внимал негромкому голосу, кажется, что теперь он все понял, но, проснулся, и не мог вспомнить, о чем они говорили: он снова остался один, среди затхлого воздуха, десятки потных тел ворочались на пыльных матрасах. Отчего отец Виталий, память о котором отодвинулась в самые дальние уголки, решил напомнить о себе? Может быть, Виктор сам позвал его? Последние события в Бодахшане заставили помянуть забытое имя Бога.
Ткачук поднял голову: мальчик с мамой садился в автобус, двери за ними закрылись, малыш, устроившись на сиденье, продолжал смотреть на Виктора. Только сейчас Ткачук увидел на автобусе номер, досадливо сплюнул - прозевал свой маршрут. Такое частенько с ним случалось: он пытался собрать свое прожитое по кусочкам, составить те невидимые звенья, которые могли бы дать хоть какой-то законченный смысл, и тогда повседневность отодвигалась от него куда-то в сторону. Он заметил странности своей памяти: первый толчок в нем вызывал знакомый запах, скорее всего, его способность различать самые неуловимые запахи. Виктор жил среди запахов, и, особую ненависть он питал к этому сернистому дыму из литейки: от него никуда не скрыться и к нему никогда не привыкнуть. Кажется, ветер повернулся: клубы желтоватого дыма из-за каменной стены потянуло на остановку. Ткачук прикрыл нос руками.
Бодахшан снова дохнул на него прожаренными камнями, пылью. Нагретое солнечное марево плыло над землей, искажая единственную постройку из глины среди виноградника. Отсюда их обстреляли, и здесь его взвод пробирался среди окопанной виноградной лозы. Вряд ли тут кто мог уцелеть.
Взрывы вспахали, перевернули землю. На ветках лозы висели корни вместе с комьями бурой земли. Он оторвал зеленую гроздь винограда и, осматриваясь вокруг, сунул ее в рот. С таким же успехом можно было жевать эти покрытые пылью листья. Виктор выплюнул вяжущую зелень, прошел еще несколько рядов и тут увидел его. Молодой “дух”* лежал в междурядье, лицом вверх. Виктор продвинулся к нему и остановился в нескольких шагах. Убитый мог быть заминирован. Видел разорванные тела, зеленые и голубые кишки. Этот - целенький. Лицо - ангельское. Большие глаза открыты, рука сжимает ободранное ложе “Калашникова”.
Этот афганец - почти мальчишка - долго не выходил из головы. Черные волнистые волосы, тонкие черты лица, нежная, как у девушки, кожа. В карманах - только пучок сухой пахучей травы. Виктор взял эту траву, сложил в маленький мешочек и повесил на шею. Словно амулет. Когда им выпало на вертолете перевозить трупы наших солдат, пролежавшие двое суток на жаре, в кабине вертолета он прижимал этот мешочек к носу, но сладковатый, тягучий запах, казалось, проникал сквозь поры. Три дня Виктор ничего не ел, он отыскивал на груди мешочек, ловил ноздрями тонкий аромат. Такой запах, смешанный с дымом курящихся благовоний, стоял в одном из дуканов Кабула.
И все же, кто тот молодой афганец, с лицом, как на иконе? Бандит или падший ангел? У них свой бог, и они умирают с его именем на устах. Мы же забыли Христа. Где он? Спокойно наблюдает, как Сатана собирает свою жатву?
У кого спросить, кто ответит? Поднимут на смех. Разрешилось все само собой. Взрыв мины, контузия, очнулся в госпитале. Судьба или бог? Война для него окончена, конечности - целы. Он возомнил, что нужен еще кому-то в этом мире, иначе – почему так легко отделался?
Прошло несколько лет, и Виктор понял - здесь, в мирной жизни, он, как ненужная деталь некогда большой и сложной машины, которая теперь заброшена на свалку. Удивлялся себе: почему раньше не замечал в людях то, что они даже и не пытались скрывать? Все они давно покрылись ороговевшей скорлупой: сидят, жуют, время от времени высовываются, чтобы ухватить то, что подвернулось.
Впрочем, те, кто половчей, делают это с приличным, добропорядочным видом. Его друзья по Афгану тоже устраивались в этой жизни, как могли. Что ж, он нисколько не осуждает их. Они заслужили жизнь лучшую, чем все остальные, не нюхавшие пороха. Только у него - свой путь, свое откровение, быть может, ниспосланное свыше.
Первый раз Ткачук услышал этого человека месяц назад. Именно он, Виктор, затащил своего напарника, Лешку, в большую брезентовую палатку на окраине города, с православным крестом перед входом. Проповедник говорил негромко, густым, глуховатым басом, поражающим своей внутренней мощью. На черной одежде - массивный крест, редкая растительность на голове, борода, прикрывающая шею. Его голос заполнял все пространство палатки, жил отдельным инструментом, исторгающим звуки, способные приводить в трепет слабые огоньки зажженных перед образами свечей.
- Ваши бедствия - ваши блуждающие в потемках души, - говорил незнакомый проповедник. - Но удивительно разьве-ль? Повернитесь назад: за вами - тысячелетие Лжехриста, меняющего свой лик и естество свое. Мог ли князь тьмы стать первоапостольным князем, крестившим Русь? Мог ли воитель братских княжеств, братоубийца и предатель* князь Владимир осенить себя и свой народ Христианством? Первое, что узаконил Владимир на Руси, - верующему простится любой грех. Возможно ли, чтобы Господь в угоду себе сбрасывал символы иной веры** в реку? Христос на Великой Руси был представлен божеством в золотых одеждах, народ ослеплен верой в Бога-царя - карающего или милующего, христианин стал распознаваться по количеству даров господу, но не по делам и помыслам. Лицо мирской власти - сатанинское, вот почему храм божий, храм церковный стал ее прибежищем и потом - орудием. Посмотрите друг на друга, и вы убедитесь: Христос до сих пор бродит среди нас каликой, юродивым, нищим, он стучится в наши сердца, но они все еще глухи.
Разве не понимаете вы, что конец света давно наступил, что сатанинское жало проникло в сердца чиновников, правящих в государстве? Разве Господь в силах разбудить умершие души? Он в состоянии только забрать к себе живые, чтобы восполнить число небожителей.”
Виктор был потрясен. Он смотрел на Лешку и не видел его. Лешка улыбался: “Я понимаю, поставить свечки за погибших в Афгане ребят - святое дело. Но это - поповский бред!”
Виктор молча сложил лист с отпечатанной проповедью и спрятал его во внутренний карман пиджака.

 

* * *


Ткачук не пошел домой, а направился сразу в сарай. Он оборудовал себе небольшую мастерскую, собрал всякого инструмента, на деревянном столе пристроил большие тиски. Здесь пахло древесной стружкой, клеем; в прогнившем деревянном полу сновали мыши. Виктор любил забываться за работой, любил смотреть, как под руками появляется задуманное, как из бесформенного куска дерева или железа появляется нужный предмет. Он включил лампу, осмотрел камень на точиле, достал из портфеля полотно. В конце - концов, шлифовальный круг можно принести сюда.
Ткачук работал и думал о своем хозяине, старике с больными ногами: “Надо зайти в магазин, купить молока, хлеба.”
Дед Фрол уже полгода не вставал с постели. До Виктора у него жил студент, которому надоело смотреть за стариком. Соседи Фрола по коммуналке написали заявление в собес, чтобы деда определили в дом престарелых. В этом случае комната и маленькая каморка доставались им. Дед считал, что лучше умереть, чем уйти из своей комнатушки. Но ведь кому-то надо было выносить горшок, стоящий под стулом с дыркой, и приготовить поесть. Фрол призывал к себе “смертыньку”, но безрезультатно. Ревматизм поразил только его колени, старость наделила забывчивостью, в остальном дед был жизнелюбив, с хитрецой и, частенько призывал “косую”, чтоб возбудить к себе сострадание. Пенсию ему приносил почтальон, и дед, путаясь в новых деньгах, рассовывал разноцветные бумажки в самые неожиданные места. Один раз Виктор обнаружил ассигнации, торчащие из дыры в его старом матрасе. “Фрол, - сказал он деду, - не рассовывай деньги по щелям, как сорока. Давай буду складывать в шкаф”. Так и договорились.
Продукты Виктор покупал на свои деньги, а пенсию деда откладывали на похороны. Квартирант оказался для Фрола находкой. Когда в коридоре появлялся Виктор, обтянутый тельняшкой, замолкали оживленные разговоры на кухне. Ткачук не сказал за все время соседям ни слова, но те, завидев его, разбегались по комнатам, словно тараканы.
“При деньгах и связях”, - говорил о соседском семействе Фрол, но Виктор, кажется, даже не помнил никого из них в лицо, включая отца, двоих сыновей и горластую, неряшливую женщину. Когда он развешивал в коридоре стираные подштанники деда - соседи не показывали носа. А на кухне он бывал редко, в основном только утром.
Вскоре Фрол стал уговаривать Виктора, чтобы тот прописался у него; боялся, сбежит, как студент.
Виктор пошел в отдел социального обеспечения забрать документы, каким-то чудесным образом оформленные для дома престарелых, без согласия Фрола. Ткачуку не отдали их: не родственник и даже не опекун. В домоуправлении тоже находились тысячи причин, чтобы не прописывать его. Раньше Виктор думал, что эти две организации никак не могут быть связаны между собой. Теперь он понял, что ошибался. Комнату деда давно держали как “перспективную”. Дело собеса - пристроить Фрола, дело домоуправления - держать “площадь” кому надо. Кому же надо? Тому, кто при деньгах, за так сейчас ничего не делается. Помыкавшись, Ткачук все-таки оформил опекунство и явился в собес забирать бумаги на деда.
Очереди, как ни странно, не было, и он прошел в кабинет, где стояли два стола. Он подошел к девушке, она указала на мужчину, разговаривающего с посетителем: “К Евгению Петровичу”. Виктор, не дожидаясь приглашения, присел на стулья, рядком выстроенные у стены. У мужчины - довольное, симпатичное, улыбчивое лицо. Он продолжал свой разговор:
- А где вы, собственно, работаете? - обращался он к посетителю.
- Отдел снабжения треста “Стройматериалы”, - отвечал тот.
- У вас большие возможности. Сейчас трудные времена.
- Нет вопросов! - перебил посетитель. - Что надо - организуем. Если мы сами себе не поможем, кто нам поможет? Пишите телефон.
Совершенно незаметным жестом посетитель извлек красивую упаковку, и так же ловко оставил ее на столе. Евгений Петрович, кажется, ничего не заметил. Он проводил посетителя до двери, вернулся за свой стол, и перед Виктором уже сидел совершенно другой человек.
- Вы ко мне? - спросил Евгений Петрович тусклым голосом и стал рассеянно перекладывать на столе бумаги.
Если бы хоть какая-то тень догадки коснулась его, если бы он посмотрел на Виктора, почувствовал, кто сидит перед ним, - как всполошился бы этот человек! Как всколыхнулась бы эта оболочка, в которой пребывает Сатана, спокойный и уверенный в своей безнаказанности!