Тайна прикосновения

И вот теперь он лейтенант и служит на Камчатке. Вот куда занесла судьба! В шестьдесят седьмом они отметили с Пашей ее пятьдесят, а сын в это время летал в Вязьме, а затем в Грозном на истребителях. Паша страшно переживала, она изводила себя страхами, а Иван ее своеобразно успокаивал: «Ты в Вязьме была в окружении, а он там сейчас летает. Напиши, пусть попробует домик Вьюговой найти, тот, где ты сидела в погребе». Но по весне в Вязьме начался паводок, и на аэродроме «Двоевка», что под Вязьмой, от воды вспучились бетонные плиты, в том числе и те, которые начали укладывать немцы для стартовых площадок ФАУ. Сына перевели в Грозный.
В первый свой отпуск Александр привез с Камчатки красной рыбы, несколько трехлитровых банок икры и жирную атлантическую сельдь в больших круглых банках. Они и не помнили, когда ели такие деликатесы. Привез сынок и бутылку хорошего армянского конька, купленную им в Москве на заработанные деньги. Эти минуты, когда он появился у калитки в форме лейтенанта авиации, забыть нельзя.
Иван долго водил его по саду, напоминая о том, какие деревья они сажали с ним вместе и какие он посадил уже без него. Сын вырос, возмужал и был очень похож на Пашу.
Олечка сдавала экзамены в медицинский институт в Воронеже, но не прошла по конкурсу, и как-то даже не переживала по этому поводу. Серьезно взяться за подготовку у нее не получалось, она часто засыпала за учебниками, на самые ласковые слова Ивана отвечала раздраженно. Взяв деньги у своей тети Зины, она неожиданно укатила в Ленинград, да и осталась там, заявив, что ей там нравится и она будет работать на крупном заводе «Электросила», набирающем рабочих с предоставлением общежития и прописки.
Вот так они с Пашей остались одни, и Иван стал подумывать о пенсии. В июне шестьдесят девятого ему исполнилось шестьдесят, но ему уходить не предлагали. Как бы там ни было, но в специалистах Аннинское сельхозуправление нуждалось.
Летом семидесятого Иван много работал в саду, окреп, почувствовал себя гораздо лучше. Его лицо загорело от постоянного пребывания на солнце, он чаще стал улыбаться и шутить. Паша узнавала в нем прежнего Ивана, когда он был молод и полон сил. А у нее с ногой становилось все хуже и хуже. Все домашние обязанности взял на себя муж, и после того как Паша побывала в Воронеже у известного хирурга, ей прописали сильнодействующее лекарство. Через какое-то время она снова стала ходить, а вскоре и пошла с палочкой на работу в больницу.
Именно в это время к ним зачастила Маша, жена Анатолия Токарева, рабочего совхоза, смазливая, разбитная бабенка, ни на минуту не закрывавшая рот. Ей не было еще сорока лет. Их участок соприкасался огородами, а дом выходил на соседнюю улицу. Маша заходила к Марчуковым то за солью, то за спичками, и ее живой говорок легко переключался с одной темы на другую, а быстрые глаза как бы ненароком пробегали по кухне и комнатам. Она притворно вздыхала, делясь своими проблемами, да рассказывала о своем бестолковом, пьющем муже. Поговаривали, что детей у них не было из-за ее бурных похождений в молодости, да и сейчас ее синие глаза под черными бровями продолжали искриться, а статная осанка и высокая грудь привлекали внимание мужчин. Когда появлялся Иван, Мария деликатно прерывала разговор и исчезала, уважая статус хозяина, и Паша понимала эту ее деликатность, тем более что только ценой усилий Марчукова Токаревым удалось получить участок в этом районе. Анатолий когда-то был работником МТС у Ивана, и неплохим. Но почему-то после женитьбы запил.
Паша не знала, а Иван не считал нужным докладывать ей, что Мария заходила и когда хозяйки не было дома. Ее болтовня носила легкий, ни к чему не обязывающий характер, разве что улыбка была щедрее, полные губы обнажали белые, здоровые зубы; как бы невзначай, легко сдвигалась юбка одной рукой, обнажая колено, когда она поднималась по ступенькам, да глаза лучились больше обычного.
Так Марчуковы постепенно привыкли к соседке, и даже иногда Мария помогала хозяйке убраться по дому, учитывая ее трудности с ногой. Паша считала необразованную женщину ниже положения, которое занимала их семья, и относилась к ней снисходительно.
Гром грянул среди ясного неба, когда заканчивалось лето. Паша пришла с работы чернее тучи, сразу легла на диван и разрыдалась.
— Пашенька, что случилось? — присел рядом Иван.
— Это тебя надо спросить, что случилось! — ответила она сквозь рыдания. — Опять ты за старое! Конечно, кому нужна хромая жена!
— Да в чем дело, в конце концов? Ты можешь объяснить?
— Уже в больнице говорят о тебе и нашей соседке!
— Вот те раз, ты в своем уме?
— Я-то в своем, а вы с ней совсем спятили! Давай эту гадюку сюда!
Оказалось, что «гадюка» уехала в деревню, к своим родителям. Пока он ходил к соседям, вспоминал ее двусмысленные разговорчики, ее «опечаленность» тем, что «его женка совсем больна, а он-то мужик хоть куда!», игривые телодвижения, которые можно было расценивать как угодно. Она даже пыталась его один раз приобнять, но он осадил женщину, повысив голос: «Маня! Оставь эти шутки, а то скажу Анатолию!» «Ой, пужалась я тваво Анатолия!» — отвечала соседка.
Иван не оставил так этого дела, а съездил в больницу, к санитарке, распространявшей слухи. «Дык ить сама ж Маша и болтала про все. Говорить, ты — ейный мужик и что, дескать, ты у нее в кармане, а мне Пашу жалко!» — бормотала пожилая женщина.
В доме воцарилась невыносимая обстановка. Паша не верила мужу и засела писать письма сыновьям. В них она рассказывала о том, что стала никому не нужна, что все, что она сделала для папы (Вани) и для детей, теперь не имеет смысла и что ей лучше умереть, чем жить в такой невыносимой обстановке. Причем саму суть дела она не объясняла, и сыновья, переписываясь меж собой, решили, что ее болезненная мнительность связана с травмой. Александр прислал письмо, где успокаивал мать, и скоро обещал приехать в отпуск.
Иван решил подавать в суд на соседку Токареву, но Паша воспротивилась: «Не хватало нам шума на весь Аннинский район! Вот так тебе платят за твое добро! А может, ты и раньше с ней путался да решил поселить под бочок?»
Марчуков хватался за голову двумя руками и уже перестал чувствовать под ногами землю. Он приходил на работу и ловил взгляды с затаенной улыбочкой или откровенные усмешки. За что, думал он. За что на его голову свалилось это, после того как выросли его дети, поседели его волосы, и он стал думать о спокойной и размеренной жизни в собственном доме? Разве люди хуже диких собак, которым не живется в своем жилище и они стремятся обгадить чужое, чтобы оставить на нем метку своего запаха, метку своего несчастья?
Да, у Мани нет детей и муж пьяница. Да, у них маленький домик с малюсенькими окошками, за которыми никогда не рассветает и никогда не поют песен, а он возвел дом большой, с просторными светлыми окнами, из которых слышны песни. Как же он раньше не разглядел эту простушку — Маню? Он попытался все это вновь и вновь объяснить Паше, но получал отпор. Не было больше сил ходить на работу, и в первых числах октября он решил взять больничный.
Стоял на редкость хороший солнечный день, и он пошел пешком до райкома. По дороге он почувствовал боль за грудиной и энергично потер ладонью правый бок. Боль отступила. Запахи осени кружили в воздухе вместе с листвой, и он, проходя под кленом, поймал в ладони багровый лист, похожий на пятерню. С этим листом он и зашел в свой кабинет. В помещениях еще никого не было, и он подумал о том, что пришел слишком рано, но и находиться дома в этот ранний час ему не хотелось — Паша не разговаривала с ним и все время плакала.
Иван присел за стол и принялся разбирать бумаги. Неожиданно вернулась боль. Своими железными пальцами она обхватила его грудину, и он почувствовал, что нечем дышать, хотел подняться со стула, но стал оседать, уронив голову на грудь: утренний свет померк в его глазах, пришли темень и тишина.
Врачи скорой помощи расстегнули на нем рубашку, сделали укол, положили на носилки. Пульс прощупывался. В руке Марчукова они увидели зажатый кленовый лист и осторожно вытащили его, положив на стол, а один из санитаров, пожилой дядька, взял лист и положил его в карман пиджака, которым накрыли Марчукова: «Может, в больнице он еще на него посмотрит», — сказал он. Его повезли в больницу, которую он строил и которая оказалась последним прибежищем одинокого сельского романтика, мечтавшего собирать с его родной земли небывалые урожаи.

 

* * *


— Паша. что со мной? — шептали его посиневшие губы, и взгляд, далекий и отрешенный, пытался найти ответ в глазах жены.
Паша старалась не плакать. Она держала его сухую горячую ладонь в своих руках и слышала, как учащенно бьется его пульс, и вдруг он стал реже и реже, потом его вовсе не стало слышно. «Аритмия!» — думала она, поправляя трубку капельницы. Главврач Ядыкина сказала: «Остановка сердца.» «Но у него никогда не болело сердце!» — вмешалась Паша. «Возможно, на фоне легочной эмболии. С таким легким, как у него, возможна закупорка сосудов». «Может, его надо срочно везти в Воронеж?» «Этого делать нельзя, надо прокапать капельницы, восстановить сердечный ритм!»
— У тебя сердечко прихватило, родной! Не делай резких движений. Ядыкина говорит, прокапаем капельницы — и все образуется. Ты у меня не такое выдерживал.
— Пашуня. ничего не было! Ты веришь мне? Это мерзкая, лживая баба. — с трудом шептали его губы.
— Молчи! Тебе надо отдыхать и ни о чем не думать. Я уже все знаю, прости меня и выздоравливай. Я буду с тобой. Санька телеграмму дал. Завтра приезжает. Он в отпуске, ездил по Прибалтике, заехал к Боре, у нас планирует пробыть неделю.
— Хорошо. Хоть увидимся.
На тумбочке, покрытой белой салфеткой, рядом со стаканом воды лежал багровый кленовый лист. Паша не спрашивала, откуда он, но и выбрасывать не решалась. Ей принесли в палату вторую кровать, и она ночевала здесь, поминутно вскакивая по ночам. Иван спал плохо, часто просыпался, жаловался на боли в груди. Она сама делала ему уколы.
Эти октябрьские дни выдались на редкость солнечными — лучи, дробясь о густые кроны сосен, с утра заглядывали в палату, играли бликами на белых стенах, в форточку влетал насыщенный осенней свежестью воздух.
Иван дышал тяжело, его лоб покрывала испарина, и Паша вытирала влагу полотенцем. Сегодня он выпил наконец-то чашку горячего бульона и после укола уснул. Паша вышла в коридор и увидела сына. Он шел к ней в белом халате, накинутом на гражданскую одежду. Она зарыдала в его объятиях, но потом успокоилась, и они прошли в комнату старшей сестры, где никого не было.
— Ну что, мама, как он? Что случилось?
— Сердце, сознание потерял на работе. Ядыкина говорит, все зависит от организма, шансы — пятьдесят на пятьдесят. Но ты вида не подавай, улыбайся!
— Мам, ну что я — маленький? Ты лучше скажи, что у вас стряслось? Что за письмо ты мне прислала?
— А ничего, Сань! Так, мои болезни, да мое плохое настроение от этого. Одиноко нам, оттого и плохо! Господи, лишь бы только он выздоровел! Я уже позвонила Евсигнееву, он завтра должен привезти профессора. А где твои вещи?
— Так я сначала домой, ключ нашел под половицей, а потом сюда.
— Сынок, ну как ты там летаешь, на своей Камчатке? Не страшно?
— Ты как та мама, которая говорила: «Сынок, летай потише и пониже!» Прости, пойдем к папе!
— Он сейчас уснул, а то всю ночь мучился, под утро говорит мне: «Ни сна, ни отдыха измученной душе!» Он всегда что-нибудь цитирует.
Паша снова заплакала, и сын обнял ее.

 

* * *


Всю неделю, что осталась от отпуска, Александр ходил дорожками, ставшими знакомыми, от дома до больницы. Мама практически жила в палате отца, а он каждый день варил на «керогазе» курицу и нес бульон и провизию дворами, чтобы сократить путь. Он подолгу сидел с отцом: глаза его стали страшно далекими, ему казалось, что эти добрые глаза смотрели на него из-за какой-то преграды, которая неожиданно разделила их, таких близких людей. Он жил рядом с отцом и, оказывается, ничего толком не знал о нем, никогда не задумывался о его делах и проблемах. Теперешнее их общение сводилось к тому, что он старался что-то рассказывать, а отец слушал. Слушал оттуда, из-за своей преграды: говорить ему было трудно, и он с усилием старался улыбаться — ему надо было держаться перед сыном. И он держался, шутил, но его глаза не могли обмануть, в них сквозила отрешенная тоска расставания с этим миром, со всем, что ему было так дорого.
Все это Саня понял интуитивно, но не верил в то, что они могут больше не увидеться. Не верил в то, что еще молодой отец может покинуть их. Главврач все время повторяла: «Он у вас оптимист, а только оптимисты выбираются из таких ситуаций». Николай Александрович Евсигнеев, к тому времени уже председатель облисполкома, приехал сам вместе с профессором. Тот долго изучал кардиограмму, рентгеновские снимки, историю болезни и анализы. Нашел назначенное лечение правильным и подтвердил мысль об опасности перевозки Марчукова в Воронеж.
Временами отцу становилось лучше, и он даже просил что-нибудь покушать. Мать радовалась этому и бежала выполнять любое его желание.
Настало время Александру уезжать. И отец знал, что его отпуск заканчивается. Если сын останется, не станет ли это поводом Ване думать о своем безнадежном положении? А если уедет, то, несомненно, это даст повод верить в то, что он сможет выбраться. Так думала Паша, которая вряд ли в таком состоянии могла оценить истинное положение. На самом деле нужно было остаться, но как хотелось надеяться на лучшее!
Молодой летчик поцеловал отца и улетел, сказав на прощанье:
— Все будет нормально, папа, я тебе обещаю!
Ах, лучше бы он не обещал, и тогда бы его так не мучили эти последние слова, сказанные отцу!
Зиночка взяла отпуск и приехала — она, как всегда, была рядом в трудную минуту. Прошло три дня, как улетел сын, и Паша заметила, что Иван чуточку повеселел, одну ночь хорошо спал, а утром попросил бульона и крылышко, поел и опять уснул.
Паша возрадовалась: «Зиночка, это ты так на него повлияла!»
День клонился к вечеру. Зина прибежала неожиданно и разбудила Пашу в сестринской, где она прилегла на кушетке. «Иди, зовет!» — только и сказала она, но лицо ее было бледным как мел.
Глаза Ивана были широко открыты, он казался спокойным, но, опираясь на подушки, он поднялся высоко, широко расставив руки по спинке кровати.
— Паша. Зиночка. дорогие мои! — сказал он неспешно, без трудностей, связанных с его одышкой. — Сейчас я умру.
Паша попыталась что-то сказать, но он перебил ее:
— Паша, помолчи! Ко мне пришло это, когда я спал. Стало невыносимо. Я такого не знал. Это оно. я видел его. Прошу, похороните меня в Алешках, здесь — не хочу! Так хотелось собраться еще раз с моими друзьями. Не успел! Ничего не успел.
Неожиданно он вздохнул, что было силы, и замер, потихоньку сползая вниз, его глаза удивленно смотрели на женщин, онемевших возле его постели.

 

* * *


И все-таки друзья Ивана собрались еще раз под крышей его дома. Нет, они не забыли его, как нельзя забыть песню собственной души. А он и был для них этой песней, песней их молодости, их прошлых переживаний и надежд.
Проститься с ним, кроме родственников, приехали Евсигнеевы, Троепольский, Мильманы, пришли сослуживцы по работе и много народа со всего поселка. Были здесь и известные нам Розенфильда с Амелией — они тихонько болтали на тризне, как будто ничего не случилось. Конечно, дело привычное — что жизнь, что смерть. Они сами давно уже умерли и теперь наблюдали за всем с известной долей оптимизма, иронии и немножечко — печали. Им был симпатичен Петрович, но ведь Создатель и не поставит своих слуг к кому попало! Теперь сам Иван зажжется звездочкой на небосклоне в лаборатории Создателя, и кто знает — может, он, превратив прошедшую жизнь в сгусток воздуха, именно его образу и его опыту, поручит вести достойных продолжателей жизни, каких-нибудь восемнадцатилетних юношей с горячими и верными сердцами.
Свои отчеты они уже отправили куда надо и теперь наслаждались взаимным общением, гадая, куда их теперь назначат.
Амелию уже давно беспокоила мысль, с которой она все-таки решилась обратиться к подруге:
— Скажи, Розенфильда. Ты действительно считаешь, что мы нужны этим людям? Ведь они живут и даже не подозревают о нашем присутствии.
— Амелия! Опять ты со своими глупостями? Мы в их сознании, мы и есть тот духовный опыт, который существует в их разуме всегда и который им совсем не обязательно видеть. Ведь нам от них совершенно ничего не нужно! Просто, сопереживая, присутствуя рядом, мы незаметно делаем их чуточку лучше, умнее, добрее. Разве этого мало?

 

 

ГЛАВА 31
АЛЕКСАНДР

(Из воспоминаний)

 

Телеграмма пришла на третий день, после того как я вернулся из отпуска в часть. Ее принес мой друг, капитан Шушунов. Суббота, утро. Я сижу в комнате офицерского модуля на кровати и тупо смотрю в листок бумаги, на котором неровными буквами на желтоватых полосках отбито три слова: «Папа умер приезжай» Да этого не может быть! Я должен верить этому листику? Два первых слова неумолимы, я снова и снова смотрю на них, и листок дрожит вместе с моими пальцами.
К действительности меня возвращает Славка:
— Пойдем к Алтухову, только он тебя может выручить! Если ты вылетишь в Петропавловск в понедельник, то уже никак не успеешь!
Алтухов — замполит — временно исполнял обязанности командира части вместо нашего грузина, Юрия Ивановича Хинткирия. Сюда, на Камчатку, он прибыл со всесоюзного испытательного полигона — Капустина Яра и при случае всегда вспоминал: «А вот у нас в Капь-яре.» С его полного, с двойным подбородком лица не сходила добродушная улыбка, он был медлителен в словах и жестах, в крупной фигуре было много основательности, неторопливости. Про таких говорят: этот не разгонится!
С утра, несмотря на субботу, он был на аэродроме, в своем кабинете. Капитана с лейтенантом принял приветливо, предложил сесть.
— Да, собственно, и сидеть нам некогда, — ответил по праву старшего Шушунов. — Вот у вашего пилота отец умер. Ему надо помочь срочно отправиться в Петропавловск.
Шушунов — начальник секретной связи ЗАС и комендант гарнизона — сам был из «ракетчиков», из части, которая отслеживала запуски с Байконура, и пришел к Алтухову только как мой товарищ. Он понимал, что лейтенанту, начинающему службу, проще ответить «нет», чем ему, камчадалу с опытом.
С лица Алтухова сползла улыбка, и он проникновенно сказал:
— Что ж, Марчуков, прими мое соболезнование! Это ж надо! Ведь только прибыл из отпуска! Но помочь ничем не могу. Самолет на Елизово спланирован на вторник, можем дать по срочной заявке — на понедельник, не раньше.
— Понедельник для него ничего не меняет! Только срочную заявку на сегодня! Можно оформить как санрейс. Больного вам гарантирую!
— Нет, ребята! Такое решение я принять не могу! В конце концов, я не командир и не могу взять на себя такую ответственность!
— Геннадий Викторович, это как раз тот случай, когда надо думать не о том, как прикрыть свою задницу, а принять единственно правильное, командирское решение! — Шушунову нечего было терять, он не подчинялся Алтухову. Шея и внушительный подбородок замполита покраснели, щеки надулись:
— Нет и нет, ребята! Лучше не просите! А насчет задниц, капитан, я поговорю с вами в другом месте.
— На здоровье! — рубанул Шушунов и развернулся на каблуках.
«Трепло ты собачье! Сделать ровным счетом ничего не можешь! А еще замполит!» — думалось мне, и глухая ярость к этому добродушному человеку, которого еще вчера я считал довольно милым, росла во мне. Мы вышли из кабинета, вернулись с аэродрома в городок и пошли на берег океана, где огромные волны с глухими ударами рассыпались о гальку.
Славка в задумчивости смотрел на низкую облачность, из которой сыпало мелким дождем, и я надеялся, что он может что-то придумать. Крепко пройдясь в адрес Алтухова, он повернулся ко мне:
— Вот что: ты иди домой, а я в штаб, попробую через наше командование.
Через час Славка пришел расстроенный, достал из наших запасов бутылку водки:
— Глухо, стоят стеной! Ничего не получается!
Водка на меня не действовала. Я почему-то поминутно смотрел на часы, будто пытался поймать что-то ускользающее. Прибежал солдатик-посыльный из штаба:
— Товарищ капитан, радиограмма по ЗАС!
Вернулся Шушунов довольный, похлопал меня по плечу:
— Тебе повезло! Просят принять для дозаправки полярный «Ил-14». А дальше они пойдут на Чокурдах и Черский, Билибино. Там, по-моему, есть рейсовый «Ил-18», через Тикси — на Москву.
Белый самолет с красным хвостом Магаданского управления, разведчик ледовой обстановки и косяков рыб, сел у нас через два часа. В Чокурдахе не было погоды, экипаж принял решение ночевать, а рано утром я был уже на аэродроме вместе с летчиками. Я смотрел на привычную процедуру подготовки самолета к вылету и вспоминал, как на Камчатке объявился мой брат Борис. Он плавал тогда на исследовательском судне, базировавшемся во Владивостоке, и я неожиданно получил от него телеграмму с юмором, переделанную под японское произношение: «Сизу гостинице «Владивостокской» Сизу пью цай приезжай» До меня не сразу дошло, что он на Камчатке, и при всей путанице нам все же удалось свидеться, и мы с ним были страшно довольны. Скорее всего, он уже приехал домой и хоть чем-то поможет маме.
Мы сделали две посадки в местах, о которых писал Пикуль в своем романе «Камчатка — любовь моя». Эту книгу я прочел гораздо позже, но, читая, вспоминал, как я проделывал свой печальный маршрут, и в памяти моей живо вставали скромные постройки жилых сборных модулей и гостиниц в Черском и Чокурдахе.
«Ил-18» летал на Москву через день, мне пришлось ночевать в Чокурдахе в холодной гостинице. Я был один в большой комнате с несколькими кроватями. Темнело быстро. Я зашел в местный буфет, купил жареной рыбы, вернулся в номер. Из плоской нержавеющей фляжки налил полстакана спирта, долил воды. Спирт обжег горло, я отщипнул кусочек рыбы и, накрывшись шинелью, откинулся на подушку. Прошлую ночь не спал совсем, поэтому быстро провалился в темноту; не помню, сколько спал. Ко мне явился отец, мы с ним долго разговаривали, и сон был настолько живым и ясным, что ко мне пришло успокоение: «Да какие глупости! Кто тебе сказал, что я умер?» — говорил  он, и мне стало легко, но, проснувшись ночью от холода, я вновь вернулся к действительности и снова налил себе в стакан спирта.
Я часто просыпался, и когда засыпал, отец приходил ко мне и мы беседовали о том, о чем никогда не говорили при его жизни.
На следующий день я сел в «Ил-18» и под вечер был в Домодедово, затем ехал на рейсовом автобусе во Внуково, чтобы на «Ан-24» добраться до Воронежа. Домой я попал только на четвертые сутки, отца уже отвезли в Алешки и похоронили на кладбище возле больницы.
Так и остался отец в моей памяти и сознании живым, с его щедрой улыбкой, добрыми, измученными жизнью глазами, теми глазами, которые я видел в последний раз в больнице. По странной случайности, шестнадцатого октября — в день, когда он умер, — остался висеть листок отрывного календаря со стихами Есенина, которые отец так любил. Этот пожелтевший листок с цифрой «шестнадцать» и стихотворением хранится у меня в альбоме, вместе с его фотографиями. И сейчас можно прочитать эти прочувствованные строки:

Разгулялась вьюга,
Наклонились ели
До земли. С испуга
Ставни заскрипели.
А в окно снежинки
Мотыльками бьются,
Тают, и слезинки
Вниз по стеклам льются.
Жалобу кому-то
Ветер шлет на что-то
И бушует люто:
Не услышал кто-то.
А снежинок стая
Все в окно стучится
И слезами тая,
По стеклу струится.


Рядом со стихотворением — рисунок дома, похожего на наш, с тремя окнами, и за штакетником — согнувшаяся под ветром береза. Я до сих пор раздумываю над этим: а случайность ли это?
В свои двадцать четыре года неожиданно для себя я изменился, хотя вряд ли кто мог заметить во мне явные перемены. Я стал чаще задумываться над тем, что меня окружает, легкое скольжение молодого растительного существа по воздуху закончилось, я услышал натужный скрип «маховика» жизни. Многие вопросы стали оседать в моей голове, не находя ответа, а я лишь старался отбрасывать их подальше: у меня есть любимая работа, которой я отдавал все силы, а вопросы — пусть ждут своего часа.
Мама оставалась одна в пустом большом доме с высоченной крышей, которая стала часто протекать. Я сам с большим трудом залезал на чердак по почти отвесной лестнице, а куда уж ей — с больной ногой.
В очередной свой отпуск я нанял людей, которые занялись ремонтом, и наказал маме не залезать на лестницу и никогда к ней не подходить.
Из всего этого получилась занятная история, и когда я рассказывал ее разным людям, некоторые относились к ней скептически, пряча при этом улыбку. Но на самом деле здесь не было ничего придуманного.
Меня перевели в Белорусский военный округ, и с семьдесят третьего года я летал командиром корабля на самолете «Ил-14». Летом в одном из писем мама снова стала жаловаться на мокрый потолок. Я ответил, попросил ее нанять тех же людей, что занимались ремонтом, и чтобы она дождалась, когда я приеду, и не лазила сама на чердак.
И здесь мне подвернулась командировка в Борисоглебск, на родину моих родителей. По возвращении из Борисоглебска мне пришла в голову не такая уж и сумасшедшая мысль: пролететь над своим домом. Трасса, по которой мы возвращались, находилась недалеко от населенного пункта Анна, но любое, даже незначительное отклонение от нее являлось грубым нарушением правил полетов. Но был один «ход конем». Если у служб, руководящих полетами, попросить эшелон «ниже нижнего», то самолетовождение на малых высотах можно выполнить по правилам визуальных полетов, локатор не «видит» летящий объект и службы руководствуются докладами экипажей. По этим правилам экипажи на собственное усмотрение обходят грозовую облачность и могут менять курс полета с соответствующим докладом диспетчеру.
Все было исполнено как по нотам, штурману была поставлена задача вывести самолет на населенный пункт Анна, ориентир — церковь с золотыми куполами. Наш дом располагался недалеко от церкви, и, проложив на карте прямую с востока на запад через обозначенную церковь, мы неминуемо должны были оказаться над домом с высокой крышей.
Когда по разрешению диспетчера наш самолет занял вожделенные сто метров, радист доложил руководящим службам о наличии «мощной дождевой кучевки», обход которой был заранее спланирован «южнее трассы двадцать километров». Сверяя наземные ориентиры с картой, мы шли на Анну, надо было только выйти на церковь с юго-западной стороны.
Выполняя довороты, наконец-то вышли на «боевой курс» и увидели перед собой блестевшие на солнце купола церкви. Когда я заметил в остеклении кабины крышу собственного дома, я накренил машину, чтобы лучше увидеть: мгновенье — и знакомая крыша осталась позади, а боковое зрение сфотографировало приставленную к стене лестницу и до боли знакомую фигурку на ней.
«Мама! Что же ты не выполняешь нашего уговора и вновь забралась на лестницу? Ведь я тебя видел на ней сверху.» — писал я ей в письме после возвращения. И в свою очередь через неделю получил от нее, где она писала: «Саня! Большой самолет пролетел совсем низко над домом. Я аж испугалась. А потом подумала: не ты ли это?»
Вот так рождаются авиационные байки, но бесспорным оставалось одно: жить маме одной в доме без удобств, да еще с такими соседями, как Мария, дальше невозможно. Я уже сам имел двоих детей, и нужно было подумать о том, как продать дом с высокой крышей и переселить маму в Воронеж, в квартиру с удобствами, пока еще мог помочь наш друг, Николай Александрович Евсигнеев — председатель облисполкома.
В обсуждении этой проблемы приняли активное участие Володя и Зиночка, Мильманы и мы с братом. Было решено продать дом с условием выселения через полгода, чтобы за это время можно было получить квартиру в Воронеже. Сам Николай Александрович взял на контроль оформление документов на квартиру после продажи дома.
Было неимоверно жалко расставаться с садом, березами, посаженными руками папы, но жить маме в одиночку, вдали от всех родственников, с травмированной ногой тоже было невозможно.
Вскоре благодаря Евсигнееву мама переехала в Воронеж, на улицу Юниса Янониса, в однокомнатную «хрущевку» с туалетом, совмещенным с ванной. От Зиночки, с улицы Куцыгина, можно было за десять минут доехать на трамвае. Теперь я мог видеться с мамой благодаря тому, что мы частенько летали из Белоруссии в Воронеж, на заводской аэродром, по странной случайности находившийся поблизости с улицей Янониса. Мой экипаж заселялся в гостиницу, а я наливал в плоскую фляжку спирт и ехал к маме.
Для нее мое появление было всегда неожиданностью: она открывала дверь квартиры на третьем этаже, всплескивая руками, ее глаза сияли от радости, и она начинала суетиться в маленькой кухоньке, где едва помещались три человека. Я привозил из Минска продукты — колбасу, сало, крупы и всякую всячину, и мы устраивали с ней пир: она выпивала со мной три рюмки спирта и живо рассказывала, вспоминая папу, прожитую жизнь, и я всегда удивлялся, какая у нее память. Она помнила все, и даже фамилии людей, окружавших нашу семью в скитаниях по области.
Из мебели она привезла сюда только металлическую кровать с набалдашниками и панцирной сеткой, старый диван, стол, да несколько тумбочек. На стене висели старинные трофейные немецкие часы из фаянса, подаренные Володей. Когда-то я попал по ним мячом, они упали и раскололись, но папа склеил их и вновь повесил на стену. Трещина, проходящая через циферблат, всегда возвращала меня чудесным образом в то время, когда мы жили все вместе.
Мы сидели с мамой допоздна, и она рассказывала мне все воронежские новости. Зиночкин Слава-большой, летчик-инструктор, притащивший меня в аэроклуб, под градусом поехал на «Жигулях», попал в аварию и получил серьезную травму головы. Теперь его летная работа под вопросом, да еще придется выплачивать за чужую машину. «Бедная Зиночка! Такой груз себе взвалила на плечи!» — вздыхала мама. Она рассказывала, что Володя пьет, и Сережка со Славкой-маленьким — тоже туда же: «Ну, как как она выдерживает все это? Пьют все четверо ее мужиков!»
Я вспомнил, какие это были славные ребята. Первый год работы в институте я жил у тети Зины. Вместе с младшими двоюродными братьями ходил в магазин за продуктам  — оба такие смешные и милые, как все дети, держались за мои пальцы, когда переходили дорогу. Тетя Зина была для них прекрасной матерью, и они очень ее любили. Я не слышал, чтобы она когда-нибудь повысила голос, хотя бы раз крикнула или что-то в этом роде. На лице ее всегда была улыбка, она радовалась всем нам, ее близким, и делала для нас все, что могла, не ожидая с нашей стороны никаких благодарностей.
Сейчас я это понимаю: ее любовь ко всем нам — своим братьям, моей маме, Володе, маминой сестре Ане — была ее любовью к жизни, способом ее существования, исключавшим начисто выгоды. Ее образ и добрая улыбка сохранились в моей памяти на всю жизнь. Она была похожа на своего папу — Петра Агеевича Марчукова. Такой же  курносый нос, такие же карие живые глаза. А родилась она седьмым и последним ребенком в семье, единственной девочкой и, видимо, получила в детском возрасте столько тепла и внимания, что жила со своим понятием счастья вопреки всему, что на нее обрушивалось в жизни.
Жаль, что всего этого не ценил Володя, теперешний ее муж. Он просто использовал ее как подручное средство, которое накормит, принесет продукты и водку из магазина. А без водки он уже не мыслил своего существования. Он мог без еды прожить пару дней, но не без водки! Он и сам не заметил, как попал в другую страну, в другую жизнь: его не интересовал никто, даже собственные дети. Все люди вокруг стали для него тенями, полезными чем-то или вовсе бесполезными, если они не пили с ним водку или не приносили ее.
Первым ушел из жизни Роберт, его водитель и собутыльник. Он скончался от кровозлияния в мозг после пьянки в пятьдесят лет.
Своих сыновей, когда рядом не было Зины, Владимир Иванович мог послать за водкой в магазин. Потихоньку и они приобщились к «русской нирване».
Пока я размышлял о Володе, мама продолжала рассказывать.
Олег, сын Жоржа, окончил МГИМО в Москве и работает в торгпредстве в ГДР.
— Мама, — реагирую я на эту новость, — значит, не напрасно Галина Павловна рвала у него тетрадки, заставляя переписывать все заново?
— Ты знаешь, я ведь зла на нее не держу за прошлые наши стычки. Надо отдать ей должное — она выучила и Римму и Олега, и те чего-то добились в жизни. Воли в ней на пять мужиков, таких как Жорж, хватит, да и природного ума ей не занимать. Благодаря ее настойчивости Георгий поправил свое здоровье и сейчас выглядит неплохо. Они собираются переезжать в Москву. Олег получил там трехкомнатную квартиру, а в ГДР уехал на пять лет.
— Мам, а как Мильман Алик?